Брайан Бойд. Владимир Набоков: русские годы
Глава 9. Перегруппировка: Берлин, 1922–1923

ГЛАВА 9

Перегруппировка: Берлин, 1922–1923

С первой из трех не то четырех моих жен я познакомился при обстоятельствах несколько странных…

«Смотри на арлекинов!»1

I

В конце июня 1922 года Набоков приехал из Кембриджа в Берлин. Не питая особой любви к Германии, которую в конце концов у него будут все основания ненавидеть, он все же провел здесь последующие четырнадцать с половиной лет.

Вначале он жил на Зекзишештрассе, 67, вместе со своей семьей, пока в декабре 1923 года его родные не переехали в Прагу. Елена Ивановна, которая, несмотря на слабые нервы, была раньше жизнелюбивой и веселой женщиной, превратилась в седую старушку в черном платье, с неизменной папиросой собственной набивки в руках: она все еще не пришла в себя от горя и нуждалась в постоянном утешении2. Обычно безмятежный Владимир, шутник и весельчак, сиявший счастьем, теперь погрузился в тяжелую депрессию. Когда он, гуляя с семнадцатилетней Светланой Зиверт по берлинскому аквариуму, сделал ей предложение, она согласилась стать его женой отчасти потому (во всяком случае, так это рисовалось ей впоследствии сквозь дымку лет), что никогда раньше не видела его столь печальным и подавленным. Родители Светланы согласились на помолвку при условии, что будущий муж их дочери найдет себе постоянное место3.

Место в немецком банке нашлось и для Владимира, и для Сергея. Сергей продержался неделю, Владимир — всего три часа. Он, в отличие от Т. С. Элиота или Уоллеса Стивенса, никогда не смог бы приковать себя к конторскому столу, чтобы обретать свободу за столом письменным. Да и большой необходимости в этом вроде бы не было. После первого робкого дуновения инфляции жизнь в Берлине стала до абсурда дешевой — в четыре раза дешевле, чем в Париже. В последующие несколько лет экономические условия изменились, и Владимиру все чаще приходилось зарабатывать на жизнь уроками — французского, английского, тенниса и даже бокса, — делясь со своими учениками тем, что дала ему богатая и культурная русская семья. Вначале он, однако, занимался репетиторством только от случая к случаю. Заметив, что у него много свободного времени, Клавдия Зиверт, в конце июля уезжавшая вместе со Светланой, Татьяной и младшим сыном Кириллом на летний курорт Бад-Ротерфельд в Тойтобургер Вальд, пригласила его поехать вместе с ними, чтобы отдохнуть на немецкий манер: совершать долгие прогулки по лесу, пить молоко где-нибудь под кленами или каштанами — под аккомпанемент оркестра, исполняющего на открытой эстраде попурри из Вагнера4.

Летом 1922 года «Гамаюн», одно из многочисленных русских издательств, появившихся за последнее время, заказало Сирину перевод «Алисы в Стране чудес»5. Получив в качестве аванса пять американских долларов — сумму по тем временам немалую, — он отправился домой на трамвае и, не обнаружив в кармане мелочи, протянул кондуктору банкноту. На кондуктора это произвело настолько сильное впечатление, что он остановил трамвай, чтобы отсчитать сдачу6.

После «Кола Брюньона» перевести «Алису в Стране чудес» не составляло для Набокова труда. Чтобы получилась вполне полноценная самостоятельная книжка для русских детей, он весело перенес в нее все забавы из детского русского дома: французская мышь, которая пришла в Англию с Вильгельмом Завоевателем, превратилась в мышь, которая осталась в России после отступления Наполеона, Алиса стала Аней, и Аня обыграла Алису в игре слов. «Аня в Стране чудес» была даже названа лучшим переводом Кэрролла на иностранные языки7.

II

История изгнанничества не знает другого такого примера, как русский Берлин, вспыхнувший сверхновой звездой на культурном небосклоне мира. Несколько сотен тысяч эмигрантов, совсем недавно обосновавшихся в Берлине, и без того не испытывавшем недостатка в книгах и периодических изданиях, смогли выпустить за три года больше печатной продукции, чем иные страны выпускают за десятилетие.

К середине 1921 года около миллиона человек, спасаясь от революции и ее последствий, покинуло Россию. Некоторые обосновались в Харбине или Шанхае, другие добрались через океан до Соединенных Штатов. Большинство же беженцев, оставшись в Европе, образовали крупные общины в Париже, Берлине и Праге или — несколько меньшие — в Риге и Софии. В последние месяцы 1921 года, когда цены во Франции резко подскочили, все больше эмигрантов перебиралось из Парижа в Берлин, превратившийся к концу года в столицу русской эмиграции. В это время Германия, которая продолжала выплачивать военные репарации и подвергалась дискриминации в торговле с западными державами, стала приглядываться к России как к возможному рынку для своих товаров и соседу, не меньше ее нуждающемуся в друзьях. Поскольку новая экономическая политика поощряла выход страны из экономической изоляции, Горькому удалось убедить Ленина, чтобы тот разрешил его другу, издателю Гржебину, выпускать в Берлине дешевые книги для России, где в результате хаоса Гражданской войны не хватало — помимо всего прочего — бумаги и типографской краски. Другие советские предприниматели последовали примеру Гржебина, а эмигранты, в свою очередь, при поддержке немецкого капитала бросились вдогонку за вырвавшимся вперед «Словом». К 1924 году в Берлине насчитывалось восемьдесят шесть русских издательств — факт сам по себе поразительный8.

Специфические условия того времени можно лучше всего представить на примере главной русской газеты Берлина «Руль». Поскольку курс немецкой марки был очень низок, «Руль» за границей стоил дешево, и Ульштейн, немецкий издатель, финансировавший газету, исправно распространял ее по всему миру, стремясь заработать желанную иностранную валюту. Хотя большинство эмигрантов жило в Германии, «Руль» продавался в трехстах шестидесяти девяти городах тридцати четырех стран — от Маньчжурии до Аргентины. Реклама призывала богатых и некогда богатых покупать или продавать свои драгоценности или меха, а рядом с ней сами эмигранты — крестьяне из Харбина или белые офицеры с Балкан — печатали объявления о розыске пропавших родственников и друзей. Однако не они, а русская интеллигенция — художники, писатели, ученые — превратили эмиграцию в массовый исход, какого история еще не знала. С конца 1921 до начала 1924 года все юго-западные районы Берлина были переполнены ими до отказа. В те бурные годы эмигрантской жизни реклама книгоиздателей русского Берлина только в одном «Руле» еженедельно занимала 5–6 страниц — сотни набранных мелким шрифтом названий на каждой странице.

«русская эмигрантская литература как феномен, отличный от советской литературы, еще не возникла. Конторы берлинских издательств и литературные кафе, облюбованные русскими, стали местом встречи писателей, настроенных враждебно к Советам, противостоящих режиму, и <…> тех, кто еще окончательно не определил своего отношения к нему»9.

Берлин притягивал к себе не только эмигрантов, съезжавшихся сюда из других стран и городов, но и советских граждан, получивших в условиях нэпа возможность более свободно ездить за границу. В 1922 и 1923 годах в Берлине побывали, хотя бы ненадолго, известные русские писатели-эмигранты и неэмигранты: Горький, Белый, Пастернак, Маяковский, Ремизов, Пильняк, Алексей Толстой, Эренбург, Ходасевич, Цветаева, Зайцев, Шкловский, Алданов, Адамович, Георгий Иванов и многие другие.

Это было время, когда проверялась прочность старых союзов и образовывались новые. Писатели сталкивались друг с другом слишком часто, чтобы кто-то из них мог остаться в стороне и избежать синяков и ушибов. Некоторые эмигранты готовы были примириться с Советской Россией, мотивируя это ностальгией, культурными или туманно-интеллектуальными соображениями. Большинство же — в том числе и Набоков — считали такую позицию чуть ли не предательством. Как-то в 1922 году Набоков обедал в ресторане с двумя девушками, вероятно Светланой и Татьяной Зиверт. Он пишет:

Мы сидели спинами друг к другу с Андреем Белым, обедавшим с Алексеем Толстым за соседним столиком. Оба писателя были в то время настроены просоветски (и собирались вскоре вернуться в Россию), и настоящий белый, каковым я в этом смысле и сейчас себя считаю, ни за что не заговорил бы с большевизаном (попутчиком)10.

Советское правительство проявляло живейший интерес к бурлению эмигрантской культуры. Одно из эмигрантских движений, известное как «Смена вех», с философских позиций оправдывало возвращение в Россию, и его с готовностью поддерживала Москва, которая стремилась заполучить обратно интеллигенцию. На советские средства была создана ежедневная газета «Накануне», вскоре превратившаяся в сервильный партийный орган. Весной 1922 года в этой газете начал сотрудничать Алексей Толстой, соблазненный обещаниями обеспеченного будущего в случае его возвращения на родину. Его «измена» эмиграции вызвала скандал, и он был исключен из Союза русских писателей и журналистов в Берлине. К 1923 году граница между противостоящими политическими лагерями стала напоминать линию фронта. Раскол углубился. Шла активная перегруппировка сил.

«Я вообще был далек от „литературной жизни“, считая, что лучшая школа для писателя — это одиночество»11. Однако и его затянул водоворот эмигрантского Берлина. В конце 1921 года он стал одним из авторов первого номера журнала «Сполохи», основанного молодым писателем Александром Дроздовым. Хотя сам А. М. Дроздов был в то время убежденным врагом большевизма, он хотел, чтобы «Сполохи» держались вне политики. Когда его за это обвинили в «бесхребетности», он в апреле 1922 года организовал содружество писателей и художников «Веретено» в противовес «Дому искусств» — группе писателей, сохранивших тесные связи со своими собратьями в Петрограде и Москве. В программе «Веретено» заявляло одновременно о своей аполитичности и антибольшевистской ориентации и стремлении сотрудничать с родственными ему творческими силами в России12. Для первого литературно-художественного альманаха группы, который носил то же название «Веретено», Сирин предложил четыре стихотворения.

Первый публичный вечер содружества «Веретено» состоялся 22 октября 1922 года в кафе «Леон» на Ноллендорфплац, которое для Союза русских писателей стало на все время его существования родным домом и где часто собирались многие из сотен более мелких организаций. Среди выступавших на вечере были Иван Лукаш, Александр Дроздов, Владимир Сирин и Владимир Корвин-Пиотровский. Раскол произошел сразу же. Сирин вместе с группой писателей, которые в следующие два года станут его ближайшими союзниками, — Иваном Лукашем, Глебом Струве, Владимиром Амфитеатровым-Кадашевым, Сергеем Горным, Владимиром Татариновым и Леонидом Чацким (псевдоним Леонида Страховского) — публично заявил о выходе из содружества «Веретено» в знак протеста против того духа, который воцарился в организации: на первый ее вечер был приглашен Василевский, один из сотрудников газеты «Накануне», на следующий — Алексей Толстой. Уход из «Веретена» не был борьбой с тенями: уже в декабре Дроздов начал печатать в «Накануне» статьи с нападками на эмиграцию, а еще через год он вернулся в Москву13.

В октябре 1922 года большевики выслали из России сто шестьдесят представителей интеллигенции, в том числе ряд писателей и профессоров. Большинство приехали в Берлин, и среди них был Юлий Айхенвальд — один из лучших или даже, по мнению некоторых, лучший критик русской литературы того времени14«Дома искусств», который все больше приобретал просоветскую ориентацию, образовали в противовес ему новую группу «Клуб писателей», куда, как и в «Дом искусств», вошли только писатели с именем.

В это же время большинство молодых литераторов, покинувших «Веретено», по инициативе Леонида Чацкого образовали свой «тайный» литературный кружок. 8 ноября 1922 года впервые собравшиеся на квартире у Глеба Струве члены кружка дали ему нарочито эксцентричное название «Братство Круглого Стола». Кроме В. Сирина членами братства были поэт Владимир Амфитеатров-Кадашев, писатель-юморист Сергей Горный, молодой писатель-прозаик Иван Лукаш, поэт Сергей Кречетов (псевдоним Сергея Соколова), Владимир Татаринов, журналист, в то время сотрудничавший в «Руле», и Н. В. Яковлев, преподаватель русской литературы. По-видимому, изредка посещал заседания кружка и поэт Владимир Корвин-Пиотровский. Среди грандиозных, но неосуществившихся планов кружка было издание сатирического журнала и набег на редакцию «Сполохов». Заседания кружка вскоре стали превращаться просто в дружеские встречи литераторов, читавших друг другу свои сочинения. Чацкий нарисовал на членов кружка шаржи, изобразив Сирина «Пегасом XX века» в двух вариантах — в виде жирафа и длинношеего морского конька: когда высокий и худой Сирин выступал с публичными чтениями своих произведений, у него, казалось, двигалась только одна длинная шея15.

Самым близким другом Владимира Сирина из всех членов этого кружка был Иван Лукаш (1892–1940). Его мальчишеское пухлое лицо, нос пуговкой и галстук-бабочка как-то не вязались с ранней лысиной и трубкой: он то яростно сжимал ее в зубах, то размахивал ею в воздухе, когда мерил комнату шагами и развивал очередные литературные планы. Его проза была по-настоящему трехмерной, однако ей не хватало игры мысли. Умея увидеть и представить конкретное, обладая даже излишним запасом прилагательных и существительных, он часто загромождал свои произведения множеством аляповатых или пыльных предметов, как в какой-то заполненной до отказа антикварной лавке или на съемке безвкусного исторического фильма (правда, шеститомный «Laroussee» 1931 года сравнил его с Бальзаком). Сирин, который был на семь лет младше Лукаша, вскоре превзошел своего друга на литературном поприще — особенно после того, как Лукаш женился и начал писать по одному рассказу в неделю, чтобы содержать семью. Набоков публично называл его замечательным писателем, но в письме матери так оценил его творчество: «Лукаш пишет плохие рассказы прекрасным своим языком». Однако никогда больше и ни с одним писателем у Набокова не будет такого тесного контакта в работе, как с задиристым Лукашем16.

III

Первые четыре книги Набокова-Сирина вышли одна за другой в течение четырех месяцев: в ноябре 1922 года — «Николка Персик», в декабре — «Гроздь», в январе 1923 года — «Горний путь» и в марте 1923 года — «Аня в Стране чудес»17.

Переводы Сирина были приняты хорошо, но те несколько рецензентов, которые откликнулись на его сборники, с недоумением говорили об отсутствии непосредственности и глубины в стихах, хотя и отмечали проблески таланта и техническое мастерство. Критика была справедливой: молодой Сирин так часто повторял чужие прилагательные, чужое чувство удивления перед жизнью, чужие восторги и печали, что его стихи больше похожи на поэтическую бутафорию, чем на подлинную поэзию. Однако проницательные рецензенты уже тогда смогли рассмотреть некоторые черты того Набокова, которого мы знаем: смелая звукопись («В Назарете — на заре»), острое видение (след на песке, постепенно наполняющийся мерцающей водой), неожиданные детали (распятый Христос вспоминает вдруг стружки на полу, под верстаком отца). Заметив такие достоинства, автор лучшей рецензии на сборники Сирина Ю. И. Айхенвальд говорил о нем Ходасевичу как о талантливом молодом поэте18.

[79] предпочитает «Горний путь» (стихотворения 1918–1921 годов) сборнику «Гроздь» (стихотворения 1921–1922 годов)19. Он не ошибся. Уже в конце жизни Набоков отобрал для своего последнего поэтического сборника 153 стихотворения: 32 стихотворения — одну пятую часть книги — из «Горнего пути» и всего 7 из 37 стихотворений «Грозди». Можно было бы предположить, что в более тонкую книжку стихи попадали после более строгого отбора, но на самом деле это было не так; стихотворения сборника «Гроздь» написаны в течение десяти месяцев (конец июня 1921 — апрель 1922 года), причем большая их часть — в первые два месяца этого периода20. Набоков отобрал для своей книги слишком много стихов, не осознавая, что большинство из них были всего лишь поделками способного ученика. Однако сборник «Гроздь» для Набокова стал вехой на пути к организованности (хотя и не к великолепию или легкости) пушкинского стиха: набоковские метры удивительно напоминают метры «Евгения Онегина»21.

Несмотря на холодный эстетизм стихов «Грозди», Набоков начал писать их в пылу любовной лихорадки, в первые, головокружительно счастливые месяцы его знакомства со Светланой. Разумеется, после помолвки он погружался в суматоху литературной жизни Берлина лишь в те часы, которые не проводил вместе с ней — как и прежде, в Лихтерфельде, в доме ее родителей, или теперь уже и на Зекзишештрассе.

Невозможно забыть его лицо, обтянутое бледной кожей, эти совершенно необыкновенные глаза, гипнотические глаза, сверкающие из глубины. Когда много лет спустя я впервые увидел фотографию Кафки, я сразу же его узнал. Представьте только — я мог бы говорить с Кафкой.

Набоков считал, что эти встречи в трамвае Берлин — Лихтерфельде происходили, когда он возвращался домой от Зивертов, но у них он бывал осенью 1921 или 1922 года, а не 1922 или 1923 года, как он ошибочно указал. Кафка же вместе со своей Дорой приехал в Берлин лишь в сентябре 1923 года. Набоков знал, что это были лишь «теоретически возможные мимолетные встречи с Кафкой», в которых смешаны мечта и память. Как заметила по этому поводу Вера Евсеевна Набокова, это «воспоминание родилось много лет спустя»22. За неделю до Рождества 1922 года Набоков смог подарить Светлане экземпляр только что вышедшего сборника «Гроздь», один из разделов которого был посвящен ей. Но ни сборники стихов молодого Набокова, ни его изящные переводы, выходившие один за другим, не могли удовлетворить горного инженера Романа Зиверта и его жену. Набоков не выполнил условия помолвки, не нашел себе постоянного места, и родители не решились доверить молодому мечтателю и денди свою семнадцатилетнюю дочь. Когда 9 января Владимир пришел к Зивертам, ему объявили, что его помолвка со Светланой расторгнута. Он со слезами на глазах выслушал объяснения: она молода, он не устроен. Сама Светлана вняла родительским доводам и согласилась уехать в Бад-Киссинген. Что ему оставалось делать?23

IV

Только писать. В тот день он написал стихотворение «Finis», в ритмических перебоях и разбитых фразах которого, столь необычных для его поэзии, печаль сливается с мучительной растерянностью. Хотя Набоков никогда не принимал романтических представлений о том, что поэзия должна быть непосредственным выражением чувств, он говорил также, что для создания шедевра нужна «большая глубина духа»24 поэзии, а также пять менее удачных стихов и сделал несколько переводов из Теннисона, из Байрона, Лэма и Мюссе. Гордыня и самолюбование портят его неудачные стихи, но лучшие из них полны страсти («…И все, что было, все, что будет…») и фантазии («В кастильском переулке»)25.

В коротком святочном рассказе «Слово», который напоминает символические новеллы Эдгара По, герой просыпается в перламутрово-лиловом раю и безуспешно пытается обратить на себя внимание ангелов, которые «плавной поступью» проходят мимо26. Один из них, еще не совсем отвернувшийся от земли, останавливается, чтобы выслушать смертного, который хочет рассказать о красоте и горе своей родной страны, но лишь лепечет что-то невнятное и путается в словах. И все же ангел понимает его и молвит ему единственное сияющее слово. Это простое решение наполняет смертного восторгом, проливается по всем его жилам, и он громко выкрикивает магическое слово — и, проснувшись в земном мире, силится, но не может вспомнить, что именно он крикнул. Казалось бы, в «Слове», как и в более раннем рассказе «Нежить», Набоков слишком прямо рисует столкновение человека с потусторонностью. Однако это в большой степени объясняется жанром: два первых рассказа Набокова появились в «Руле» в день православного Рождества (7 января нового стиля) и, по-видимому, были задуманы как святочные истории с элементом сверхъестественного в духе Диккенса[80]. Хотя Набоков скоро поймет, что попытки одновременно изобразить два пересекающихся плана бытия ведут его в тупик, новый рассказ предвосхищает нечто чрезвычайно важное в его зрелом творчестве: тайну всех тайн, которую, как кажется герою, вот-вот прошепчет умирающий в «Подлинной жизни Себастьяна Найта», ключ к бытию в «Ultima Thule», который прячет Фальтер и который нам, возможно, предстоит отыскать: коварное ключевое слово «фонтан» в поэме Шейда «Бледный огонь».

В конце февраля Набоков закончил самую длинную — 850 строк — из своих поэм, «Солнечный сон», написанную в жанре средневековых видений27 победителем. Мечтательный Ивэн одерживает победу, однако во время поединка он все больше и больше попадает во власть колдовских чар города, звуки которого он слышит вокруг шатра, разбитого им на пустынной равнине. Вернувшись к невесте, Ивэн уговаривает ее разделить с ним его уединение. Несколько недель она делает вид, что слышит те же звуки, что и он, но потом признается, что для нее равнина так и осталась безмолвной. Когда она покидает Ивэна, тот еще глубже погружается в грезы, слышит и даже видит город странных созвучий, в блаженстве протягивает к нему руки, — и его мертвое тело находят на заросшей травой равнине. Здесь чувства, которые испытал Набоков, когда его оставила Светлана — невеста, не способная воспринимать божественную гармонию, явленную ему, — трансформируются в историю, предвосхищающую видения одинокого героя «Приглашения на казнь». При этом Набоков хочет сказать: хотя проблеск иного, потустороннего мира может быть вспышкой подлинного видения, лишь безумец абсолютно уверен в том, что из земной жизни есть доступ в потусторонность.

В марте Набоков в третий раз за три месяца заканчивает довольно большую работу в новом для него жанре — пьесу «Смерть», романтическую драму для чтения, напоминающую «Фауста». Место действия ее — Кембридж времен Байрона, и тень поэта скользит в одной-двух ярких стихотворных строчках28. Становится известно, что у Гонвила, ученого и университетского дона, умерла жена Стелла, и его лучший ученик Эдмонд, который стыдится своих пылких потаенных чувств к ней, заходит к наставнику, чтобы выразить соболезнования и покончить с собой, ибо существование без Стеллы не имеет для него никакого смысла. Прежде чем хладнокровно налить Эдмонду яд из какого-то пузырька, Гонвил предупреждает его, что после смерти человека его сознание, возможно, продолжает некоторое время жить. Сцена погружается в темноту. Действие второе. («Прошло всего несколько мгновений».) Эдмонд видит ту же комнату и в ней Гонвила, но воспринимает эту картину только как лихорадочное порождение его земного сознания, работающего и за порогом смерти. Продолжая свою игру, Гонвил выпытывает у Эдмонда, насколько далеко тот зашел в своей любви к Стелле, и узнает, что ему нечего было опасаться: один лишь страстный взгляд Эдмонда, оставшийся без ответа, вот и вся его вина. Тогда Гонвил, которому больше незачем притворяться, объясняет Эдмонду, что дал ему не яд, а безвредный раствор. Эдмонд, однако, отказывается поверить ему, принимая это объяснение и все происходящее за грезу, ловко сотканную сознанием как продолжение земной жизни. Раздраженный Гонвил спрашивает его: «А если я скажу тебе, что Стелла не умерла?» — и зовет жену. Эдмонд слышит, как она спускается по лестнице, и в этот момент чувствует, словно он низвергается в бездну смерти. Затемнение на сцене. Занавес. Происходило ли второе действие по эту или по ту сторону смерти?

Набоков попытался придумать сюжет, который мог бы развиваться за пределами земной жизни и одновременно не выходил за эти пределы: задача трудная, оказавшаяся для него непосильной. Больше, чем сюжетные повороты, Набокову удались раздумья героя в первом акте; его стих здесь черпает новую силу в простоте и прозрачности стихотворных драм Пушкина. Эдмонд говорит об ужасе, который вызывают у него тайны бытия:

И страшно мне не только
— страшен голос,
мне шепчущий, что вот еще усилье —
и все пойму я…

V

Немногим более чем за полгода Сирин потерял и отца и Светлану, и хотя затяжной приступ вдохновения и заглушил боль утраты, нервы его совсем сдали, и он понял, что ему пора освежить голову и душу. Соломон Крым, возглавлявший в 1918–1919 годах Крымское краевое правительство, до революции был агрономом и виноградарем и в эмиграции работал управляющим в большом поместье Беспаловых на юге Франции. Набокову пришла в голову «превосходная» идея наняться в это поместье сезонным рабочим на лето29.

По-видимому, именно в то время, когда Набоков ожидал начала сбора фруктов, он сперва поработал статистом в расцветающей кинопромышленности Берлина. Для одной картины понадобилась театральная публика, и поскольку Набоков оказался единственным обладателем подходящего вечернего костюма — на нем был старый, купленный еще в Лондоне, смокинг, — то он попал в кадр. «Помню, как я стоял в ложе бутафорского театра и хлопал, а на воображаемой сцене что-то происходило»: «настоящее» убийство, которое театральная публика должна была принимать за сцену спектакля. Спустя некоторое время Набокову случилось смотреть этот фильм вместе с Лукашем. Он увидел, как его лицо осветилось и померкло, и указал Лукашу на экран. Но кадры промелькнули так быстро, что Лукаш только фыркнул, решив, что Набоков выдумал момент своего кинотриумфа30«Машенька».

Работа другого рода оплачивалась хуже, но приносила больше радости. 20 апреля в «Руле» была впервые напечатана шахматная задача Сирина, относящаяся к типу задач на ретроградный анализ. Чтобы найти ключ к ее решению — белая пешка берет черную на проходе, — нужно было по позиции на доске догадаться, что предшествующим ходом черные должны были сыграть пешкой на два поля — Б7 — Б531. В годы эмиграции Набоков потратил много ночей напряженного творчества на сочинение шахматных задач и позднее жалел лишь о том, что это время он отнял от своих литературных трудов. Не случайно, однако, что первая из его опубликованных шахматных задач предполагала ряд дедуктивных умозаключений, вытекающих из взаимосвязанных деталей прошлого, — то есть точно такой анализ, которого требует его проза.

В своих мемуарах редактор «Руля» Иосиф Владимирович Гессен не без удовольствия вспоминает «весьма остроумные шахматные задачи» Сирина32. Хотя позднее Набоков не придавал большого значения произведениям молодого Сирина, он навсегда сохранил благодарность Гессену за его готовность печатать их, намекнув, впрочем, что тот брал их скорее из милости, почти не читая:

«Руль» незрелыми стихами. Синева берлинских сумерек, шатер углового каштана, легкое головокружение, бедность, влюбленность, мандариновый оттенок преждевременной световой рекламы и животная тоска по еще свежей России — все это в ямбическом виде волоклось в редакторский кабинет, где И. В. близко подносил лист к лицу, зацепляя написанное как бы с подола, снизу вверх, параболическим движением глаза, после чего смотрел на меня с полусаркастическим доброхотством, слегка потряхивая листом, но говорил только «Н-да» — и не торопясь приобщал его к материалу33.

Гессен был другом Владимира Дмитриевича еще со времени основания «Права» и на протяжении двадцати лет тесно сотрудничал с ним и в «Праве», и в «Речи», и в «Руле». Набоков тепло вспоминал Гессена — две точки улыбающихся глаз за двумя маленькими кружками линз — как часть непонятного ему в детстве мира черных сюртуков и серьезной политики. Теперь молодой Набоков понял, что ему даже больше, чем когда-то его отцу, нравится этот глуховатый близорукий человек. Со своей стороны, Гессен чрезвычайно гордился тем, что, когда тот избалованный ребенок, которого он впервые увидел двадцать лет назад, принялся выращивать на бесплодной эмигрантской земле свой талант, он смог прийти ему на помощь — и не только как редактор «Руля», но и как глава издательства «Слово», а также бессменный президент Союза русских писателей и журналистов в Берлине, время от времени выделявшего своим наиболее достойным членам небольшую материальную помощь. После смерти Владимира Дмитриевича никто так не заботился о том, чтобы Сирин нашел своего читателя, как Гессен. «Редактор, издатель, советник, друг — вот как, в преломлении моей личной судьбы, постепенно яснеет ваш образ…», — сказал Набоков в застольной речи в день семидесятилетия Гессена34.

Именно «Руль» вывел Сирина к широкой аудитории читателей во всем мире. Однако у него была и более узкая аудитория. 4 апреля он читал свои стихи в Шубертзале на Бюловштрассе на посвященном России литературном вечере, организованном Русским национальным студенческим союзом. Кроме Сирина в нем участвовали также Лукаш, Горный, Кречетов, Г. Струве и Амфитеатров-Кадашев35. Во время таких вечеров Сирин, «высокий, на диво стройный, с неотразимо привлекательным тонким, умным лицом», заставлял учащенно биться сердца многих женщин. Одной из них была Рома Клячкина, миловидная белокурая еврейка, с которой у Набокова примерно в это время завязался недолгий роман, другой — Данечка (девичья фамилия неизвестна), тоже еврейка, и очень чувственная, связь с которой была еще короче36. Зато третьей девушке-еврейке, которая тоже слушала его выступление, было суждено не расставаться с ним куда дольше прочих.

VI

женщина в черной маске с волчьим профилем. Они не были знакомы, и она, наблюдая за ростом его поэтического таланта, знала его лишь по публикациям и литературным чтениям. Она отказалась снять маску, словно желая, чтобы он реагировал лишь на то, что она говорит, а не на то, как она выглядит. Он вышел вслед за ней в ночной город. Ее звали Вера Евсеевна Слоним.

Три недели спустя, уже на ферме Домэн Больё, Набоков написал в память о том вечере стихотворение. Подходящий эпиграф к нему он взял из «Незнакомки» Блока:

ВСТРЕЧА

И странной близостью закованный…

А. Блок

Как бы из зыбкой черноты
медлительного маскарада —
на смутный мост явилась ты…
И ночь текла, и плыли молча
той черной маски профиль волчий[81]
и губы нежные твои…
И под каштаны, вдоль канала,
прошла ты, искоса маня;
чем волновала ты меня?
Иль в нежности твоей минутной,
в минутном повороте плеч —
переживал я очерк смутный
— неповторимых — встреч?
И романтическая жалость
тебя, быть может, привела
понять, какая задрожала
стихи пронзившая стрела?
… Странно
трепещет стих, и в нем — стрела…
Быть может, необманной, жданной
ты, безымянная, была?
Но неоплаканная горесть
Вернулась в ночь двойная прорезь
твоих — непросиявших — глаз…
Надолго ли? Навек?.. Далече
брожу — и вслушиваюсь я
И если ты — судьба моя…
Тоска, и тайна, и услада,
и словно дальняя мольба…
Еще душе скитаться надо.
— моя судьба…

Хотя Набоков вряд ли успел повидать ее до отъезда во Францию, он уже почувствовал, что будущее с этой женщиной может быть столь же волшебным, как и их встреча. И более пятидесяти лет спустя он все еще продолжал отмечать тот день, когда они встретились37.

VII

Когда в середине мая Набоков ехал в поезде на юг — через Дрезден, Страсбург, Лион и Ниццу, мысли о прошлом и о Светлане вытеснили мысли о будущем38.

Как он и надеялся, несколько месяцев, проведенных в Домэн Больё, позволили ему окунуться в настоящее. Земля на ферме была цвета красного бургундского вина и молочного шоколада, плоский участок с одной стороны упирался в поросшие кустарником горы, а с другой — примыкал к городку Солье-Пон в пятнадцати километрах от Тулона, известному своим фруктовым рынком. Набоков полюбил простой распорядок дня на ферме: он вставал в шесть утра, вместе с другими работниками, молодыми итальянцами, трудился в поле, в полдень пил с ними дешевое вино и, раздевшись донага, плавал в огибающей ферму реке, загорал на берегу и голый по пояс возвращался на работу39.

Когда он приехал, черешня уже созрела.

— это настоящее искусство… В первый раз я работал довольно быстро, срывая самые зрелые черешни и наполняя ими специальную корзину, обитую клеенкой. Я нацепил ее на сук. Она упала, и все черешни погибли. Пришлось мне все начать сначала40.

Затем пришла пора собирать абрикосы и персики, пропалывать молодую кукурузу, обрезать секатором ростки яблонь и груш. Больше всего ему нравилось проводить из круглого дворового бассейна воду к питомнику; он поднимал железный щит, и вода растекалась по неглубоким бороздам. Владимир подружился с Соломоном Крымом. Крым ничего не имел против, если время от времени его молодой соотечественник бросал работу, чтобы половить бабочек, жуков или мотыльков. Однажды, когда он трудился в поле, какой-то англичанин с сачком для ловли бабочек соскочил со своей виктории[82] и попросил Владимира придержать лошадь, а сам погнался за двухбунчужным пашой, вившимся вокруг фигового дерева. Каково же было удивление пожилого джентльмена, когда молодой работник, загорелый до черноты, худой, лохматый, в закатанных холщовых штанах, вдруг поинтересовался, блеснув великолепным знанием таксономической латыни, не попадался ли ему в здешних местах такой-то вид бабочек41.

По вечерам Набоков вслушивался в гуттаперчевый квох лягушек и сочный свист соловьев. Когда меланхолические сумерки опускались на пробковую рощу или на оливы, кипарисы или пальмы, его тянуло уехать, покинуть Европу. Он жил вместе с другими работниками в доме из песчаника, крытом черепицей, — нечто среднее между величественным особняком и бараком. Но хотя он и находил ни с чем не сравнимую отраду в том, что загорел не меньше других и ничем не отличается от других рабочих, его все время тянуло к перу. Он послал Светлане письмо, полное страсти и печали, словно бы само расстояние, разделяющее их, давало ему на это право. Он писал стихи, которые вбирали в себя сумерки, стихи, которые были температурной кривой его выздоравливающего духа. Лирические стихи он мог сочинять и в уме, но уже к середине июня ему захотелось засесть за что-нибудь более серьезное. Ему негде было работать по ночам, и он решил было в следующем месяце возвращаться в Берлин42.

Ему подыскали отдельную комнату, и к концу июня он закончил еще одну стихотворную драму — «Дедушка»43 которая открылась ему в Домэн Больё, и увлечение его поколения Французской революцией. К крестьянину заходит, спасаясь от дождя, какой-то путник. Он оказывается дворянином, проскитавшимся по миру двадцать пять лет, с того самого дня, как ему удалось спастись от ножа гильотины в дыму и панике счастливо вспыхнувшего пожара. Крестьянин, гостеприимно принимающий прохожего, еще раньше приютил в своем доме безобидного слабоумного старика, которого в семье величают «дедушкой». Оказывается, этот старик — не кто иной, как тот самый палач, который двадцать пять лет назад упустил свою жертву. Теперь он узнает эту жертву в случайном прохожем, приходит в неистовство и, пытаясь его обезглавить, кидается на него с топором, но в схватке умирает. Роковой неизбежности не существует — говорит автор: даже неминуемая смерть упускает свою жертву, и не один раз, а дважды. Изобретательная, колоритная, сочетающая в белых стихах естественность речи и поэтические порывы, эта драма, однако, интересна скорее своими недостатками, чем достоинствами. По неуклюжим приготовлениям к центральному событию в «Дедушке», так же как и в «Смерти», можно судить, насколько зрелый Набоков преуспел в искусстве повествовательной преамбулы.

Девять дней спустя Набоков набросал еще одну короткую пьесу в стихах, «Полюс». Несколько лет назад он был потрясен, увидев под стеклом в Британском музее дневники Скотта, и теперь он стихами поведал о последних часах жизни английского путешественника и его товарищей44. Точно найденные детали, дополняющие реальные события, придают диалогу естественность и гладкость, даже несмотря на то, что его ведут полуживые люди в занесенной снегом палатке. В этой пьесе впервые возникают темы бремени смелости, притягательности открытия, вечной романтики, которой осталось место и в наше время, — темы, которые позднее снова зазвучат в произведениях Набокова, но уже в более виртуозном исполнении. Из последних строк драмы можно понять, почему Набоков здесь ближе к документальности, чем где бы то ни было.

КАПИТАН СКЭТ

Люди сказки любят, — правда?
— одни, в снегах, далеко…
Я думаю, что Англия…

Вспомним, что первые литературные впечатления раннего детства Набокова — это английские сказки45. Самим фактом смерти, считает Набоков, Скотт и его спутники переносятся в область легенды, сказки, искусства, где скорбь о погибших обретет постоянство и бессмертие. Эта идея раскрывается в контексте более поздних произведений: все в жизни, считает Набоков, может быть спасено, если, переходя в безвременье прошлого или в смерть, превращается в искусство. Так, в романе о Мартыне Эдельвейсе герой совершает подвиг ради подвига и уходит в смерть, словно в картину. Однако в «Полюсе» Набокову еще не удалось достичь подобного многозвучия.

Пока Набокова не было в Берлине, в «Руле» появился новый автор, напечатавший несколько переводов «Богомильских легенд» болгарского писателя Н. Райнова, — Вера Слоним. Она подписывалась просто «В. С.» — не путать с В. Сириным. 24 июня в «Руле» было напечатано новое стихотворение самого Сирина — «Встреча», и по крайней мере одна читательница безошибочно увидела в его строках свидетельство того, что она, почти незнакомка, вызвала у автора страстный интерес. Они обменялись письмами. 29 июля в «Руле» появилось новое стихотворение Сирина, написанное десятью днями ранее в Тулоне и помещенное рядом с переводом В. С. рассказа Эдгара По «Безмолвие», — поистине безупречная литературная преамбула к их роману, в уединении и на людях, в письмах и в газете, в стихах и прозе.

…с русскими матросами, и никто не знает, кто я и откуда, и сам я удивляюсь, что когда-то носил галстук и тонкие носки… С улицы тянет кисловатой свежестью и гулом портовых ночей, и, слушая и глядя, я думал о том, что помню наизусть Ронсара и знаю названия черепных костей, бактерий, растительных сортов… Очень тянет меня в Африку и в Азию. Мне предложили место кочегара на судне, идущем в Индо-Китай46.

Набокову не суждено было стать ни Мелвиллом или Конрадом, ни Джеком Лондоном или О'Нилом, но даже этого порыва морского ветра ему хватило, чтобы написать несколько месяцев спустя рассказ с солоноватым привкусом моря — «Порт».

Во второй неделе августа Набоков отправился в Берлин, остановившись по дороге в Ницце и Париже. Он приехал домой 19 августа и разыскал Веру Слоним сразу же, как только она вернулась в Берлин после летнего отдыха47.

Примечания

«Б. Каменецкий», чтобы не навлекать неприятности на семью, остававшуюся в России.

[80] «Слово» было напечатано в «Руле» на той же странице, что и ранее не публиковавшаяся статья В. Д. Набокова, которую он написал по случаю предыдущего Рождества. Тем самым рассказ с его мерцающим образом потусторонности становится таким же прочувствованным обращением к отцу, как и стихотворение «Пасха», написанное вскоре после его смерти. Об этом стихотворении см. с. 229–230, тема потусторонности в связи с В. Д. Набоковым обсуждается на с. 281–282.

[81] Французское loup (волк) означает также черные маски итальянской комедии dell'arte и современных костюмированных балов.

[82] Легкий двухместный экипаж. (Прим. перев.)

1. СА, 101.

2. ДБ, 41–42; СЕ, неопубликованная глава, LCNA; Гессен И. В. Годы изгнания, 136–137.

3. Письма Светланы АндродеЛанжерон к ББ от 31 января и 1 ноября 1984; интервью ББ с ЕС, декабрь 1984.

4. Field, Life, 147; письмо ВН к ЕИН от 24 июля 1922; письмо Светланы Андро де Ланжерон к ББ от 15 декабря 1983.

«как-то летом» (письмо ВеН к Паркеру от 18 сентября 1973, АВН). Хотя он также заметил, что он занимался переводами Роллана и Кэрролла более или менее одновременно, однако два факта — растущая инфляция и то, что в письмах из Кембриджа «Алису» он не упомянул ни разу, а «Кола Брюньона» — десятки раз, могут свидетельствовать о том, что «Алису» он переводил лишь летом 1922 г.

6. ПГ, 561; интервью Р. Хьюза с ВН, 1966, январь, машинопись, АВН.

7. Письмо ВеН к С. Паркеру от 18 сентября 1973; Weaver W. Alice in Many Tongues: The Translations of «Alice in Wonderland» (Madison: Univ. of Wisconsin Press, 1964), 90–91.

8. Williams R. С. Culture in Exile: Russian Emigres in Germany, 1881–1941 (Ithaca: Cornell Univ. Press, 1972); Флейшман Л., Хьюз Р., Раевская-Хьюз О. Русский Берлин, 1921–1923 (Paris: YMCA Press, 1983); Гессен И. В. Годы изгнания; Raeff Mark. Russian Culture in Emigration, машинопись.

9. Karlinsky S. Marina Tsvetaeva: The Woman, Her World and Her Poetry. Cambridge: Cambridge Univ. Press, 1986, 15.

–86. В. Набоков заблуждался, говоря о просоветской позиции А. Белого в то время.

11. Письмо ВН к Павлу Михайловичу (фамилия неизвестна) от 27 декабря 1934, АВН.

12. Флейшман Л. и др., Русский Берлин, 84–85.

13. Руль, 1922, 22 октября, 9 и 12 ноября, 9; Веретеныш, 1922, № 3, 6; Новая русская книга, 1922, № 10, 44; Накануне, 1922, 26 ноября, 8; Флейшман Л. и др., Русский Берлин, 86–87.

14. Арбатов З. Nollendorfplatzkafe // Грани (Франкфурт), 1959, № 41, 111.

–194; ГС, НРС, 1977, 17 июля, 8, и 1977, 7 августа, 5; Протоколы Братства, 1922, 29 ноября; Архив Струве, Hoover; письмо Александра Браилова к ББ от 20 октября 1983.

16. TD, 142. Письмо ВН к ЕИН, примерно июль 1924, АВН; интервью ББ с ВеН, 1981, декабрь; см. также стихотворения «Подруга боксера» (написано 16 ноября 1922), Наш мир, 1924, 11 мая, 1–2; СРП1, 622; «Гекзаметры: Ивану Лукашу» (написано 5 июня 1923), альбом ЕИН, АВН.

17. ББ. Nabokov Bibliography: Aspects of the Emigre Period, VNRN, 1983, 11, (осень), 21–24; Дни, 1923, 25 марта.

18. Берберова Нина. Курсив мой. М., 1996, 367.

19. Руль, 1923, 28 ноября.

–1923, АВН.

21. Smith Gerald S. Nabokov and Russian Verse Forms // Russian Literature Triquarterly, 1990,24.

22. Appel A., Jr. Remembering Nabokov//Quennell, 19–20; письмо ВеН к Аппелю от 2 октября 1970.

23. Письма Светланы Андроде Ланжерон к ББ, декабрь 1983 — ноябрь 1984.

24. Источник не найден.

— ноябрь 1923, АВН.

26. Руль, 1923, 7 января; СРП1, 32; на принадлежность «Нежити» и «Слова» к жанру рождественского рассказа мне указал А. А. Долинин.

27. Альбом ЕИН, АВН.

28. Руль, 1923, 20 и 24 мая; СРП1, 676.

29. Интервью ББ с ВеН, 1981, декабрь; ЗЭФ-1; Field, Life, 201.

31. См.: Cezari Janet K. Roman et probleme chez Nabokov (Poetique, 1974, 5, 99-100), где великолепно проанализирована эта задача.

32. Гессен. Годы изгнания, 97.

33. ДБ, 241; Памяти И. В. Гессена, НРС, 1943, 31 марта.

34. Гессен. Годы изгнания, 94–96; Памяти И. В. Гессена.

36. Гессен. Годы изгнания, 96; Field, VN, 97; интервью ББ с ВеН, декабрь 1986; письмо Александра Браилова к ББ от 29 декабря 1983.

37. Стихотворение (впервые: Руль, 1923, 24 июня, перепеч. Стихи, 106–107) датировано 1 июня 1923, альбом ЕИН, АВН; СРП 1,610. ВеН хотела бы, чтобы ее имя вообще не упоминалось в этой биографии, и поэтому оспаривала нашу версию ее первой встречи с ВН, отрицая даже тот факт, что они познакомились на каком-то благотворительном балу, о чем с полной уверенностью говорил сам ВН: «Я познакомился со своей женой, Верой Слоним, на одном из благотворительных эмигрантских балов в Берлине» (SO, 127). В дневнике 1960—1970-х гг. ВН регулярно делал записи, чтобы не забыть отметить день их знакомства. На странице дневника за 1963 г., датированной 8 мая, есть запись: «40 лет со дня нашей с Верой встречи». В дневнике за 1969 г. 8 мая он записывает просто: «профиль волчий» — слова из стихотворения «Встреча», которые, по-видимому, служили ему обобщающим знаком их первой встречи.

38. Письмо ВН к Светлане Зиверт от 25 мая 1923, список.

39. Подвиг, 265–267; письмо ВН Светлане Зиверт от 25 мая 1923.

41. Подвиг, 265–267; ЗЭФ-1; Field, Life, 202; интервью ББ с ВеН, 1981, декабрь; письмо ВеН к ББ от 7 июля 1986.

42. Письмо ВН к ЕИН от 19 июня 1923, SL, 3–4; письмо ВН к Светлане Зиверт от 25 мая 1923.

43. Впервые: Руль, 1923, 14 октября; пер. ДН, MUSSR, 289–307; СРП1, 695; интервью ББ с ВеН, 1989, май.

44. Впервые: Руль, 1924,14 и 16 августа; пер. ДН, MUSSR, 269–283; СРП 1, 710.

 42.

46. Письмо ВН к Вере Слоним, июль 1923, АВН.

47. Письмо ВН к Вере Слоним, июль 1923; паспорт, LCNA; ВН, стихотворный альбом, январь — ноябрь 1923; письмо ВеН к ББ от 2 мая 1986.

Раздел сайта: