Комментарии к "Евгению Онегину" Александра Пушкина
Глава осьмая. Пункты X - XXII

X, XI, XII

Эти три строфы, написанные в Москве, датированы Пушкиным 2 окт. 1829 г. В то время он рассматривал их как начало главы (заметим интонацию зачина в первых строках X), которая должна была рассказать о путешествии Онегина и идти сразу за главой Седьмой. Окончательный вариант главы Восьмой (тогда Девятой) начат 24 дек. 1829 г. в С. -Петербурге, в Демутовом трактире. Две недели спустя в письме на имя Бенкендорфа Пушкин просит (безуспешно) разрешить ему поездку за границу в качестве частного лица или причислить к русской дипломатической миссии, отправляющейся в Китай.

X

  Блаженъ, кто съ молоду былъ молодъ,
  Блаженъ, кто во́время созрелъ,
  Кто постепенно жизни холодъ
 4 Съ летами вытерпеть умелъ,
  Кто страннымъ снамъ не предавался,
  Кто черни светской не чуждался,
  Кто въ двадцать летъ былъ франтъ иль хватъ,
 8 А въ тридцать выгодно женатъ;
  Кто въ пятьдесятъ освободился
  Отъ частныхъ и другихъ долговъ,
  Кто славы, денегъ и чиновъ
12 Спокойно въ очередь добился,
  О комъ твердили целый векъ:
  N. N. прекрасный человекъ.

1 Не слишком оригинальный совет смолоду быть молодым уже давался Пушкиным в коротком стихотворении (1819), обращенном к поэту-графоману Якову Толстому (1791–1867), с которым он встречался на обедах «Зеленой лампы» — еще одного кружка, где в основном пили шампанское, хотя биографы склонны придавать таким кружкам революционный дух и серьезное литературное значение.

XI

  Но грустно думать, что напрасно
  Была намъ молодость дана,
 
 4 Что обманула насъ она:
  Что наши лучшiя желанья,
  Что наши свежiя мечтанья
  Истлели быстрой чередой,
 8 Какъ листья осенью гнилой.
  Несносно видеть предъ собою
  Однихъ обедовъ длинный рядъ,
  Глядеть на жизнь, какъ на обрядъ,
12 И вследъ за чинною толпою
  Итти, не разделяя съ ней
  Ни общихъ мненiй, ни страстей.

XII

  Предметомъ ставъ сужденiй шумныхъ,
  Несносно (согласитесь въ томъ)
  Между людей благоразумныхъ
 4 Прослыть притворнымъ чудакомъ,
  Или печальнымъ сумасбродомъ,
  Иль сатаническимъ уродомъ,
  Иль даже Демономъ моимъ.
 8 Онегинъ (вновь займуся имъ),
 
  Доживъ безъ цели, безъ трудовъ
  До двадцати шести годовъ,
12 Томясь въ бездействiи досуга
  Безъ службы, безъ жены, безъ делъ,
  Ничемъ заняться не умелъ.

1–7 См. коммент. к главе Восьмой, VIII–IX.

7 Отсылка к стихотворению Пушкина «Демон» (октябрь или ноябрь 1823 г.). Отметим, что первые строки этого стихотворения выглядят прологом к главе Восьмой, I, 1:

В те дни, когда мне были новы
Все впечатленья бытия —
И взоры дев, и шум дубровы,
И ночью пенье соловья —
Когда возвышенные чувства,
Свобода, слава и любовь
И вдохновенные искусства
Так сильно волновали кровь, —
Часы надежд и наслаждений
Тоской внезапной осеня,
Тогда какой-то злобный гений
Печальны были наши встречи:
Его улыбка, чудный взгляд,
Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд.
Неистощимой клеветою
Он провиденье искушал;
Он звал прекрасною мечтою;
Он вдохновенье презирал;
Не верил он любви, свободе;
На жизнь насмешливо глядел —
И ничего во всей природе
Благословить он не хотел.

Понятие «демон» сопрягается с «байронической» личностью Александра Раевского (1795–1868), с которым Пушкин познакомился в Пятигорске летом 1820 г. и много общался в Одессе летом 1823 г., да и — с перерывами — позднее, вплоть до лета 1824 г. В черновике письма к нему (октябрь 1823 г.) Пушкин называет Раевского своим «неизменным учителем в делах нравственных» и замечает, что у него характер «Мельмотовского героя». Когда стихотворение под заглавием «Мой демон» появилось в ч. III литературного альманаха «Мнемозина» (ок. 20 окт. 1824 г.; заглавие «Демон» было дано при перепечатке в «Северных цветах на 1825 год», а затем в «Стихотворениях» Пушкина 1826 г.), некоторым читателям показалось, что они узнали Раевского, и Пушкин написал, однако не напечатал опровержение. В заметке, оставшейся в рукописи (1827), наш поэт, говоря о себе в третьем лице, убеждает читателей в том, что его «Демон» не должен восприниматься как портрет конкретного человека, потому что речь идет о некоем духе, воздействующем на моральное состояние века, о духе отрицания и сомнения (Сочинения 1936, V, 273).

У Пушкина есть захватывающе намеченное продолжение «Демона», явный черновик, где последние строки читаются:

Я стал взирать его очами
.....................................
<С его неясными словами
Моя душа звучала в лад>.

Очень похожие строки Пушкин одно время предполагал использовать в продолжении главы Первой, XLVI (см. коммент. к строкам 5–7 этой строфы).

«Ангел», своего рода противовес «Демону». Это по-своему привлекательное, хотя довольно посредственное, маленькое стихотворение, некий гибрид байроновой элегии и галльского мадригала, вполне банальное по ритму и редкостно бедное в смысле скольжений[73] (0, III, III, III, I, III, III, III, 0, 0, III, III) — не в пример ритму «Демона» (0, I–III, 0, III, III, III, I–III, II, III, III, 0, II, 0, 0, III, 0, I–III, I–III, III, I–III, 0, II, I, I–III).

Первая его публикация — в «Северных цветах на 1828 год», окончательный вариант — в «Стихотворениях» Пушкина (1829), где оно датировано 1827 г.:

В дверях эдема ангел нежный
Главой поникшею сиял,
А демон мрачный и мятежный
Над адской бездною летал.
Дух отрицанья, дух сомненья
На духа чистого взирал
И жар невольный умиленья
Впервые смутно познавал.
«Прости, он рек, тебя я видел,
И ты недаром мне сиял:
Не всё я в небе ненавидел,
Не всё я в мире презирал».

–7) получает дополнительный аргумент в свою пользу.

Десятилетие спустя два этих стихотворения подсказали основную тему романтической поэмы Лермонтова «Демон».

9–14 Интонация здесь, особенно в строке 13, очень напоминает отрывок из «Рене» Шатобриана (изд. Вейля, с. 41–42): «Не имея на земле, так сказать, ни родича, ни друга, не изведав еще любви, я страдал от избытка жизненных сил» <пер. Н. Рыковой>.

13 Без службы, без жены, без дел.

XIII

  Имъ овладело безпокойство,
  Охота къ перемене местъ
  (Весьма мучительное свойство,
 4 Немногихъ добровольный крестъ).
 
  Лесовъ и нивъ уединенье,
  Где окровавленная тень
 8 Ему являлась каждый день,
  И началъ странствiя безъ цели
 
  И путешествiя ему,
12 Какъ все на свете, надоели;
  Онъ возвратился и попалъ,
  Какъ Чацкiй, съ корабля на балъ.

1 Галлицизм; ср. «Замогильные записки» Шатобриана, запись 1838 г. по случаю кончины герцога Энгиенского (изд. Левайан, ч. II, кн. IV, гл. 2): «…Мною овладевает… беспокойство, побудившее меня переменить климат».

См. также: Мария Эджуорт, «Скука», гл. 1: «…неприязнь к месту, где я нахожусь… детская страсть к перемене мест».

2 к перемене мест. Тот же галлицизм («changement de lieu») встречается у Грибоедова в «Горе от ума», дейст. IV, строки 477–79:

Которые во мне ни даль не охладила,
Ни развлечения, ни перемена мест.

Любопытна перекличка с тем местом в главе Второй, XX, 8–14, где говорится о постоянстве Ленского, которого не переменила

Ни охлаждающая даль,

10 Доступный чувству одному. Загадочная строка. Знавший только одно чувство (скуки, угрызений совести) или ведомый одним только чувством (не рассудком)? И то, и другое довольно невнятно.

14 с корабля на бал. Подразумевается приезд Чацкого в дейст. 1, явл. VII «Горя от ума» Грибоедова. Чацкий нежданно появляется зимним утром 1819 г. в московском доме Фамусова после того, как провел три года где-то в далеких краях (дейст. 1, строка 449). Он проехал на лошадях больше семисот верст (свыше четырехсот миль) за сорок пять часов (строка 303), нигде не останавливаясь, т. е. ехал на перекладных. Очевидно, речь идет о пути из С. -Петербурга в Москву. Через Петербург он вернулся из-за границы, вероятно, с вод (с курорта в Германии? Замечание Лизы (строка 277) может быть понято так, что в начале путешествия он поправлял здоровье на Кавказе). Похоже, он побывал во Франции (косвенное свидетельство этому — дейст. III, явл. VIII). У Пушкина «корабль» — сжатая отсылка к Чацкому, напоминающая, что он прибыл в Россию из-за границы явно водным путем (т. е. балтийским) и что София (дейст. I, строка 331) узнавала хотя бы и у моряков, не видели ли они его в почтовой карете. «Бал» — прием у Фамусова вечером того же дня (дейст. III).

*

— из страны, лежащей дальше балтийских берегов. Но тут же возникают недоуменные вопросы.

До какой степени — если это вообще возможно — толкование окончательного текста допустимо увязывать с теми касающимися рассказа и действующих лиц подробностями, которые мы можем извлечь только из оставленных автором в рукописи, но не напечатанных им фрагментов? А если такой метод мы в принципе не исключаем, до какой степени мы должны учитывать характер самого фрагмента (черновик ли это, беловая рукопись или зачеркнутая и т. п.), равно как особые причины, заставившие автора воздержаться от публикации (допустим, цензурные условия, боязнь задеть кого-то из реально существующих лиц и т. п.)? Я склонен принимать во внимание только окончательный текст.

В окончательном тексте «ЕО» мы не находим ничего такого, что давало бы веские основания исключить возможность странствий Онегина (после того как он побывал на черноморских берегах, о чем мы знаем по опубликованным Пушкиным отрывкам из «Путешествия Онегина») по Западной Европе, откуда он и возвращается в Россию. Однако, приняв во внимание всё, что известно нам на сей счет, мы устанавливаем: выехав из С. -Петербурга (где он оказался вскоре после дуэли) летом 1821 г., Онегин направляется в Москву, Нижний, Астрахань и на Кавказ, осенью 1823 г. попадает в Крым, навещает Пушкина в Одессе и в августе 1824 г. возвращается в С. -Петербург, тем самым закончив круг своего русского путешествия, — никакой возможности того, что он побывал и за границей, не остается.

Когда в главе Восьмой, XIX, Татьяна, как бы между делом, спрашивает Онегина, не из их ли сторон он прибыл в С. -Петербург, ответ не приводится, но мы ясно слышим, как Онегин говорит ей: «Нет, я прямо из Одессы»; нужны, однако, большие усилия воображения, чтобы представить себе вот эту его тираду: «Видите ли, я был за границей, проехал Европу от Марселя до Любека — „enfin, je vient de débarquer“» <«и вот только что сошел с корабля»>. Не вдаваясь дальше в этот вопрос, я буду исходить из предположения, что «с корабля на бал» не имеет географического смысла, оставаясь просто литературной формулой, позаимствованной из «Горя от ума», где «корабль» тоже своего рода метафора.

«Путешествию Онегина», где я даю все варианты и возражения против них.

Тут возникает еще одна маленькая сложность: логически рассуждая, мы понимаем, что события и отношения, о которых идет речь в двадцать одной строке от XII, 8 до конца XIII, должны составлять единый ряд, и в таком случае Онегину теперь, в 1824 г., должно исполниться двадцать девять лет; однако со стороны стиля вся строфа XIII невольно воспринимается как просто иллюстрация и развитие комментария, даваемого в конце предыдущей строфы (XII, 10–14), а следовательно, Онегину сейчас, в 1824 г., исполнилось двадцать шесть, и в таком случае в строфе XIII («Им овладело беспокойство» и т. д.) требуется предпрошедшее время (тогда как в русском языке нет такой грамматической формы).

XIV–XV

В этих двух строфах явление Татьяны с ее мужем князем N. («важный генерал» — XIV, 4) увидено пушкинской все замечающей Музой, а не скучающим, вялым Онегиным. Он обратит на нее внимание только в строфе XVI (начиная со строки 8), когда она уже в обществе другой блестящей дамы. Меж тем князь N. завязал разговор с родственником, которого не видел несколько лет, а Татьяне выражает свое почтение испанский посол.

XIV

 
  По зале шопотъ пробежалъ...
  Къ хозяйке дома приближалась,
 4 За нею важный Генералъ.
  Она была не тороплива,
 
  Безъ взора наглаго для всехъ,
 8 Безъ притязанiй на успехъ,
  Безъ этихъ маленькихъ ужимокъ,
  Безъ подражательныхъ затей...
 
12 Она казалась верный снимокъ
  Du comme il faut.... ****, прости:
  Не знаю, какъ перевести.

9 Без этих маленьких ужимок. «sans ces petites mignardises».

«…Все, что с несомненностью взято напрокат, делается вульгарным. Аффектация, если она неподдельна, подчас выглядит как хороший тон, тогда как притворная аффектация всегда непереносима» <пер. А. Кулишер>, — пишет леди Фрэнсес своему сыну Генри Пелэму в нудном романе Эдварда Булвер-Литтона «Пелэм, или Приключения джентльмена» (3 тома, Лондон, 1828, т. 1, гл. 26), — произведении, которое Пушкин знал по французскому переводу (я его не видел), «Pelham, ou les Aventures d'un gentilhomme anglais», переведен («свободно») Жаном Коэном (4 тома, Париж, 1828).

9–10 маленьких ужимок… подражательных затей. Хотя нижеследующий превосходный пассаж относится не к русским дамам 1820-х годов, а к английским девицам, жившим столетием ранее, он все-таки дает почувствовать, каковы могли быть эти ужимки и затеи; цитирую написанное Стилем письмо за подписью Матильда Моэр, «Зритель», № 492 (24 сент. 1712 г.):

«Шаг Гликерии легок, как в танце, и она держит ритм в своей повседневной походке… Хлоя, сестра ее, вбегает в зал… знакомой своей рысцой. сочтя за благо, что уже подступила зима, выдумала премиленькую манеру подергивать плечиком и слегка поеживаться при каждом движеньи… А вот наша маленькая сельская простушка — о, до чего хитренькая!.. Всякий раз появляется, точно бы только что с прогулки, и как не поверить! — ну просто дух не успела перевести. Матушка именует ее Шалуньей…».

13 comme il faut; XV, 14 vulgar. Пушкин пишет жене из Болдина в Петербург 30 окт. 1833 г.: «Я не ревнив… но ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московской барышнею, все, что не comme il faut, все, что vulgar».

13 Лидер группы писателей-архаистов адмирал Александр Шишков (1754–1841), публицист, государственный деятель, президент Российской академии и кузен моей прабабушки.

Имя Шишкова отсутствует во всех трех изданиях (1832, 1833, 1837), однако проблема решается так, как она и должна, по всей логике, быть решена, тем, что в беловой рукописи проставлена первая буква фамилии (Ш) и имеется помета Вяземского на полях его экземпляра романа. Бедный Кюхельбекер искренне заблуждался, горько сетуя в своем тюремном дневнике (запись от 21 февр. 1832 г., Свеаборгская крепость) на то, что точки должны обозначать его имя (Вильгельм), а сама шутка вызвана его привычкой писать письма, мешая русский с французским. Действительно, Кюхельбекер был во многих отношениях ближе к архаистам, чем к новаторам.

Насмешливые упоминания о поборнике славянских речений были в ходу всю первую треть столетия. Так, Карамзин, обходительный оппонент Шишкова, пишет Дмитриеву 30 июня 1814 г.: «…ты на меня сердит: не ошибаюсь ли?.. Знаю твою нежность (сказал бы деликатность, ».

Шишков, высказываясь в связи со своим переводом двух французских эссе Лагарпа, заявил в 1808 г. следующее (цитирую по превосходному комментарию Пекарского в подготовленном им вместе с Гротом издании писем Карамзина Дмитриеву, С. -Петербург, 1866): «…чудовищная французская революция, поправ все, что основано было на правилах веры, чести и разума, произвела у них новый язык, далеко отличный от языка Фенелонов и Расинов».

Можно предположить, что Шишков имеет в виду Шатобриана, чей гений, чья оригинальность, конечно, ни к каким революциям отношения не имели; литература, которую вызвала к жизни Французская революция, на поверку еще более полна условностей, бесцветна и банальна, чем стиль Фенелона и Расина, и ее можно сопоставить с литературными итогами русской революции, одарившей мир «пролетарскими романами», в действительности оказавшимися безнадежно буржуазными.

«Тоща и наша словесность, — продолжает Шишков, — по образу их новой и немецкой, искаженной французскими названиями, словесности, стала делаться непохожею на русский язык».

Это выпад против карамзинской прозы 1790-х годов. Поставив своей целью положить конец этой опасной тенденции, Шишков написал в 1803 г. «Рассуждение о старом и новом слоге Российского языка», в 1804 г. напечатав дополнительные разделы (в библиотеке Пушкина была эта книга в издании 1818 г.). На самом деле Шишков целил в либеральную мысль, а галлицизмы и неологизмы были не так уж принципиальны; тем не менее его помнят, главным образом, из-за изобретавшихся им тяжеловесных русизмов, которыми он хотел заменить распространившиеся понятия, — в России они автоматически перенимались из европейских языков для обозначения немецких абстракций или французских безделушек. Борьба между ним и последователями Карамзина представляет лишь исторический интерес[74]

25 марта 1811 г. Шишков основал «Беседу любителей русского слова». Если оставить без внимания номинальное участие в ней двух крупных поэтов — Державина и Крылова, можно согласиться с русскими исследователями, считающими, что ее деятельность сводилась к наивному подражанию великим старикам. Цель была заведомо недостижима — охранение «классических» (на самом деле классицистских и псевдоклассических) форм русской стилистики от галлицизмов и прочих напастей. Другое объединение литераторов помоложе подняло брошенную перчатку, и последовала довольно вялая «литературная война» в духе тех споров «древних» и «новых», о которых так скучно читать в историях французской литературы.

Еще с середины прошлого века у русских историков литературы вошло в обычай придавать преувеличенное значение группе «Арзамас», возникшей при следующих обстоятельствах.

Князь Шаховской, участник «Беседы», написал и 23 сент. 1815 г. показал на сцене слабенькую пьесу с выпадами против Жуковского («Липецкие воды», см. коммент. к главе Первой, XVIII, 4–10). Граф Дмитрий Блудов (1785–1869), будущий известный государственный деятель, отразил эту атаку на своего приятеля, сочинив (еще более ничтожный) памфлет в духе упражнений французских остроумцев-полемистов «Видение в какой-то ограде [Арзамасском трактире], изданное обществом ученых людей». Арзамас, город в Нижегородской губернии, — такой же символ провинциальности, как и Липецк. Знаменит он был привозимой оттуда птицей и часто упоминался в газетах, поскольку вышедший из низов живописец Александр Ступин (1775–1861), у которого энергии было больше, чем таланта, основал в Арзамасе году в 1810-м первую в России художественную школу. Парадоксальность такой ситуации (успехи просвещения, когда вокруг застой) возбуждала русское чувство юмора. Кроме того, Арзамас — неполная анаграмма фамилии Карамзина, вождя новаторов.

Жуковский и Блудов учредили «Арзамасское общество безвестных людей» 14 окт. 1815 г., а вскоре после этого состоялось и его первое собрание. Общество должно было противостоять архаистам, пропагандируя разговорную, простую стилистику и современные формы русского языка (многие из которых с большей или меньшей искусностью переносились из французского).

(из первоначального состава в двадцать членов), облекались в красные колпаки, и эти «bonnets rouges» питают пылкое воображение левых историков, забывающих, однако, что под некоторыми колпаками были головы тех, кто (как, например, вожди «Арзамаса» Жуковский и Карамзин) были пламенными приверженцами монархии, религии и литературной изысканности, да к тому же дух шутовства, которым пропитана вся деятельность этого клуба, исключает какую-нибудь серьезную политическую (впрочем, и художественную) ее направленность. Полудетские ритуалы и символы, принятые в клубе, оказали мертвящее воздействие на те несколько стихотворений Пушкина, в которых отразились арзамасские игривые затеи. Кроме того, не стоит забывать, что юмор Жуковского, в лучшем случае, был остроумием баснописца (для которого априорно смешны, допустим, обезьяны и кошки) и малого дитяти (которому смешно все относящееся к пищеварению). Прозвища, которыми были наделены члены «Арзамаса», взяты из его баллад: Жуковский — Светлана, Блудов — Кассандра, Вяземский — Асмодей, Александр Тургенев — Эолова арфа, Василий Пушкин — Вот (фр. «voici, voila») и т. д. Когда осенью 1817 г. Пушкин присоединился к этой веселой организации, его прозвали Сверчком, взяв это имя из «Светланы», V. 13 (см. мои коммент. к главе Пятой, X, 6 и XVII, 3–4). Все начинание, как обычно и бывает в подобных случаях, быстро стало надоедать участникам и чахнуть, несмотря на старания Жуковского вдохнуть в него жизнь. «Аразмас» прекратил существование в 1818 г.

Если группа Шишкова прославилась своим невыносимым и угрюмым педантизмом вкупе с реакционными взглядами, то «Арзамас» известен насмешливостью и издевками, которые набивают оскомину. Принятые в «Арзамасе» либеральные понятия (в противовес обскурантизму староверов) не заключали в себе политического оттенка: так, Жуковский был привержен самодержавию и православию не менее твердо, чем Шишков. Русские историки литературы приписывают обеим группам явно чрезмерную важность. Ни та, ни другая не оказала заметного воздействия на ход развития русской литературы, которая, как все великие литературы, создана личностями, а не группами.

Из соображений тактики Пушкин в месяцы перед публикацией главы Первой «ЕО» патриотически приветствовал вождя архаистов. Во «Втором послании цензору» (каковым в то время состоял Александр Бирюков (1772–1844), занимавший этот пост с 1821 по 1826 г.), стихотворении из семидесяти двух строк александрийским стихом, — оно написано в конце 1824 г. — Пушкин одобрительно высказывается о назначении Шишкова новым министром народного просвещения (строки 31–35):

Министра честного наш добрый царь избрал,
Шишков наук уже правленье восприял.
Он славен славою двенадцатого года;
Один в толпе вельмож он русских муз любил…

По тем же причинам Пушкин в 1824 г. переменил отношение к участнику «Беседы» князю Шаховскому (который был главной мишенью арзамасцев) и вставил в главу Первую два одобрительных стиха о нем.

XV

  Къ ней дамы подвигались ближе;
 
  Мужчины кланялися ниже,
 4 Ловили взоръ ея очей;
  Девицы проходили тише
  Предъ ней по зале: и всехъ выше
 
 8 Вошедшiй съ нею Генералъ.
  Никто бъ не могъ ее прекрасной
  Назвать; но съ головы до ногъ
  Никто бы въ ней найти не могъ
12 
  Въ высокомъ, Лондонскомъ кругу
  Зовется vulgar. Не могу...

4 взор ее очей. Фр. «Le regard de ses yeux».

7 –23):

…генеральских эполетов
..................................
От коих часто поневоле
Вздымаются плеча других…

12 «самовластной», — «тихогласной».

14 vulgar. Русское прилагательное «вульгарный» вскоре стало вполне употребительным. В своем широком значении — «пошлый», «грубый» — это слово синонимично понятию «площадной» (от «площади» — городской, рыночной), встречающемуся в других главах «ЕО» (Четвертая, XIX, 8 и Пятая, XXIII, 8).

Ср.: мадам де Сталь, «О литературе…» (см. коммент. к главе Третьей, XX, 14), ч. 1,гл. 19 (изд. 1818), т. II, с. 50, примеч.: «…никто еще не употреблял слова „вульгарность“ [в эпоху Людовика XIV], но оно кажется мне выразительным и точным» <пер. В. А. Мильчиной>.

См. также коммент. к главе Восьмой, XIV, 13.

14 — XVI, 6 Заключенный в скобки пассаж от «Не могу», которым заканчивается XV, 14, и до конца XVI, 6, где мы возвращаемся к «нашей даме», — редкий пример переноса из строфы в строфу. В данном случае перенос забавным образом становится чем-то наподобие двери, распахнутой перед читателем, но закрытой для Онегина, замечающего даму (чьи достоинства читатель уже имел случай оценить) лишь после того, как она уселась рядом с Ниной Воронскою.

XVI

  Люблю я очень это слово,
  Но не могу перевести:
  Оно у насъ покаместъ ново,
 4 
  Оно бъ годилось въ эпиграмме...
  Но обращаюсь къ нашей даме.
  Безпечной прелестью мила,
 8 Она сидела у стола
 
  Сей Клеопатрою Невы:
  И верно бъ согласились вы,
12 Что Нина мраморной красою
  Затмить соседку не могла,
 

5 Я почти не сомневаюсь, что эпиграмма, которая просится на язык поэту, представляла бы собой обыгрывание «vulgar» в связи с Булгариным, презренным критиком. Пушкин мог бы обозвать его Вульгариным или же при помощи русского предикативного окончания зарифмовать «Булгарин — вульгарен».

Строфа, как предполагают, написана в октябре 1830 г. в Болдине. В «Северной пчеле» № 30 (12 марта 1830 г.) появился булгаринский оскорбительный «Анекдот» (см. коммент. к главе Восьмой, XXXV, 9), а неделю спустя был напечатан его неприязненный отзыв о главе Седьмой[75] (см. коммент. к главе Седьмой, после LV).

Среди различных автобиографических заметок в пушкинских рукописях находится следующая (Сочинения 1936, V, 461), датированная 23 марта 1830 г.: «Я встретился с [критиком] Надеждиным у Погодина [еще один литератор]. Он показался мне весьма простонародным, vulgar [написано по-английски], скучен, заносчив и безо всякого приличия. Например, он поднял платок, мною уроненный».

–10 Ниной Воронскою, / Сей Клеопатрою Невы. В главе Пятой ловкач и трюкач мосье Трике в своем мадригале заменил Нину Татьяной. Как большинство предзнаменований, содержащихся в той главе (например, предсказание обеим барышням Лариным выйти за «мужьев военных»), исполняется и это: Татьяна теперь затмила «belle Nina».

Некоторые любители отыскивать прототипы связывают (неверно) эту красавицу, о которой мы ничего конкретного не знаем, с графиней Аграфеной Закревской (1799–1879). Баратынский, влюбившийся в нее зимой 1824 г. в Гельсингфорсе (муж ее был генерал-губернатором Финляндии) и летом 1825 г., очевидно, ставший ее любовником, признается в письме приятелю, что думал о ней, представляя, какие чувства должна была испытывать героиня его безвкусного «Бала» (февраль 1825 — сентябрь 1828 г.), когда возлюбленный, Арсений, покинул ее ради Оленьки и она покончила самоубийством; впрочем, Нина было модным именем в литературе, и то обстоятельство, что героиню Баратынского зовут княгиня Нина, не доказывает, что ее прославленный прообраз тот же самый, что прообраз пушкинской Нины Воронской (варианты в беловой рукописи — Волховская и Таранская).

Единственный аргумент в пользу предположения, что у Пушкина, возможно, был короткий роман с Аграфеной Закревской в августе 1828 г. (после того, как он закончил историю с Анной Керн и пытался закончить другую — с Елизаветой Хитрово, 1783–1839), — упоминание ее имени в знаменитом списке платонически и чувственно любимых им женщин, за которыми он ухаживал с успехом или без (он набросал этот перечень в 1829 г. в альбоме Елизаветы Ушаковой, в Москве). Об Аграфене Закревской он пишет Вяземскому из С. -Петербурга в Пензу 1 сент. 1828 г.: «Я пустился в свет, потому что бесприютен. Если б не твоя медная Венера, то я бы с тоски умер. Но она утешительно смешна и мила. Я ей пишу стихи. А она произвела меня в свои сводники…». Вяземский, отвечая, остроумничает по поводу слова «бесприютен», осведомившись, значит ли это, что Пушкина больше не пускают в Приютино, именье Олениных под С. -Петербургом; в действительности, Пушкину предстояло там побывать, по крайней мере, еще один раз, 5 сентября, когда (как отметила в своем дневнике Аннета Оленина, которой он еще не сделал предложения) он мрачно намекал, что не в силах от нее оторваться.

«медь» вовсе не «мрамор» (XVI, 12) и что прелестная дама из письма Пушкина Вяземскому схожа с «сей Клеопатрою Невы» (XVI, 10) не больше, чем комета с луною. В силу всего этого я нахожу, что «Клеопатра Невы» означает то же самое, что означало бы «королева Невы», т. е. подчеркивает известность и притягательность, но без специальных напоминаний о легенде с тремя принесенными в жертву возлюбленными героини, — той, которой Пушкин воспользовался в неоконченных «Египетских ночах».

Менее рьяные искатели прототипов утверждают, что больше прав на роль Нины Воронской у Елены Завадовской (1807–74), невестки дуэлянта, упомянутого мною в связи с Истоминой в коммент. к главе Первой, XX, 5–14). Ее холодная, царственная красота вызывала много разговоров в обществе и, как указывает П. Щеголев[76], Вяземский в письме жене (все еще не опубликованном?) прямо связывает Нину Воронскую с графиней Завадовской.

Наконец отметим, что дивная, овеянная трепетом, розовая Нина из черновиков главы Восьмой, вне сомнения, совсем не то же самое лицо, что Нина главы Восьмой, XVI.

Я уделил некоторое внимание скучной и, в сущности, бессмысленной проблеме «реального прототипа» стилизованного литературного характера, чтобы еще раз подчеркнуть различие между реальностью искусства и нереальностью истории. Все сложности возникают потому, что мемуаристы и историки (независимо от того, насколько они честны) — это либо художники, которые фантастическим образом пересоздают наблюдаемую ими жизнь, либо посредственности (что бывает гораздо чаще), неосознанно искажающие факты, когда эти факты оказываются пропущенными через их сознание, пошлое и упрощенное. Мы, в лучшем случае, способны составить некоторое представление об историческом лице, если располагаем чем-то написанным самим этим лицом, — особенно если это письма, дневник, автобиография и проч. А худший случай тот, когда перед нами метод школы прототипов во всем ее блеске: поэт X, поклонник дамы Z, сочиняет нечто ей посвященное, приукрашивая ее образ (так что она становится Y) в соответствии с литературными условностями своего времени; распространяется слух, что Z — это Y; реальную Z начинают считать полным изданием Y; о Z говорят так, словно она и есть Y; авторы дневников и мемуаров, описывая Z, не просто придают ей черты Y, a скорее соединяют ее с позднейшим, приобретшим распространение образом Y (поскольку литературные персонажи также изменяются и приобретают новые приметы); является историк и из описаний Z (а в действительности — Z плюс Y1 плюс Y2 и т. д.) заключает, что Z в самом деле была прототипом Y.

— слишком явная стилизация, не преследующая никаких внешних целей, и все попытки установить «прототип» лишаются всяких оправданий. Но мы подходим к особому случаю, связанному с Олениной, и будем пользоваться содержащими красноречивые свидетельства писаниями людей, причастных к этой истории, из которой на примере одного из случайных персонажей можно извлечь кое-что, дополняющее наше понимание Пушкина.

XVII

  «Уже ли,» думаетъ Евгенiй:
  «Ужель она? Но точно... Нетъ...
  Какъ! изъ глуши степныхъ селенiй...»
 4 И неотвязчивый лорнетъ
 
  На ту, чей видъ напомнилъ смутно
  Ему забытыя черты.
 8 «Скажи мне, Князь, не знаешь ты,
  Кто тамъ въ малиновомъ берете
  »
  Князь на Онегина глядитъ.
12 — «Ага! давно жъ ты не былъ въ свете.
  Постой, тебя представлю я.»
  — «Да кто жъ она?» — «Жена моя.»

3 В VI, 3, Пушкин пользуется тем же эпитетом, говоря о своей Музе — «прелести ее степные». Слово «степные», по существу, означает «относящиеся к степи», однако замечу, что, например, Крылов в фарсе «Модная лавка» (опубл. в 1807 г.) употребляет это слово как в смысле «провинциальный» или «деревенский», так и в прямом смысле — «присходящий из степных районов [за Курском]». Ни изобилующая достаточно густыми лесами местность, откуда явилась пушкинская Муза (Псковская губерния), ни родные места Татьяны (двести миль на запад от Москвы) не могут быть названы степными.

Степи — заросшие травами поля, на которых в прошлом преобладал ковыль (Stipa pennata, по Линнею). Степи протянулись от Карпат до Алтая, в черноземном поясе России южнее Орла, Тулы и Симбирска (Ульяновска). Настоящая степь, где лесные участки (тополь и пр.) встречаются только по долинам рек, не простирается к северу дальше Харькова (примерно 50 градус северной широты), а дальше до Тулы идет луговая степь, на которой попадаются поросли дуба, Prunus, и т. п. Еще севернее такие поросли незаметно сменяются прозрачными березовыми рощами. В этих местах находится Тамбов. Некоторые указания в нашем романе ясно говорят, что края, где были расположены именья Лариных, Ленского и Онегина, изобиловали лесом, и, таким, образом должны были находиться еще севернее. Считаю, что эти места расположены на полпути между Опочкой и Москвой (см. коммент. к главе Первой, 1–5 и главе Седьмой, XXXV, 14).

Иногда для Пушкина степь — просто синоним открытой местности, равнины; я, впрочем, думаю, что (подобно той местности, которая в главе Четвертой представляет собой псковский пейзаж, стилизованный так, чтобы напоминать Аркадию) под «степью» в главе Восьмой, строфы VI и XVII, Пушкин подразумевал пейзаж, открывшийся ему в Болдине, где, начиная с первой недели сентября по конец ноября 1830 г., он провел самую плодотворную осень за всю свою жизнь, отчасти благодаря тому, что сознавал: приближается женитьба, а с нею денежные трудности и будничные заботы, мешающие творческой жизни.

Именье Болдино (на реке Сазанке в Лукояновском уезде Нижегородской губернии) насчитывало около девятнадцати тысяч акров земли и до тысячи крепостных мужского пола. Оно принадлежало отцу поэта (Сергею Пушкину, 1770–1848), который, однако, никогда в нем не бывал и счастлив был перепоручить управление старшему из своих сыновей. Оказалось, что вокруг старого господского дома нет ни парка, ни сада, но окрестные места не лишены своего рода величия — неброского, скромного, питавшего вдохновенье многих русских поэтов. Болдино находится там, где степь перемежают дубовая поросль и осиновые рощицы. Здесь в те чудесные три месяца Пушкин работал над главой Восьмой и окончил «ЕО» в первом варианте (девять глав): к роману добавилась написанная, по крайней мере, на две пятых глава Десятая; было создано около тридцати стихотворений, а также восхитительная шутливая повесть октавами (пятистопный ямб) «Домик в Коломне», пять «Повестей Белкина» (экспериментальные по духу — это первые по-русски написанные повести в прозе, которые обладают непреходящим художественным значением), четыре маленькие трагедии — «Моцарт и Сальери», возможно, уже имевшиеся в черновике; черновик «Каменного гостя», дописанный до конца, как предполагают, в утро перед дуэлью (27 янв. 1837 г.), «Пир во время чумы», представляющий собою перевод с французского подстрочного переложения одной сцены из «Города чумы» Джона Вильсона; и «Скупой рыцарь», приписанный (возможно, его французским переводчиком) Шенстону — Ченстону, как транскрибирует фамилию по-русски Пушкин, думая, что «Ш» такое же галльское искажение, как «Шильд-Арольд», и ко всему этому — целая связка изумительных, пусть не во всем правдивых, писем своей восемнадцатилетней невесте в Москву.

8 И Онегин, и князь N. — аристократы. Обращаясь к своему старинному приятелю и родственнику (возможно, двоюродному брату), Онегин говорит ему «ты» (фр. «tu») и «князь», что при описываемых обстоятельствах означает примерно тот же уровень непринужденности и доверительности, как использование «mon cher» или обращение по фамилии (ср. разговоры Онегина и Ленского в главах Третьей и Четвертой). Титул без фамилии был просто удобным способом выразить такую фамильярность. Стоящий ниже на иерархической лестнице или же равный по родовитости, но желающий поддерживать комический тон воспользовался бы формулой «Ваше сиятельство» (как обращается к графу Вронскому князь Облонский в «Анне Карениной», ч. 1, гл. 17).

Американскому читателю следует обратить внимание на то, что русский, немецкий или французский аристократ, имеющий титул князя (примерно соответствующий титулу герцога у англичан), не обязательно связан родственными узами с царствующим домом. По-английски формулы со вторым лицом единственного числа в этом контексте провоцировали бы комические ассоциации.

9 в малиновом берете. Мягкая шляпка без краев, в данном случае — из алого бархата. Я воспользовался, переводя, французским «framboise», поскольку английское «raspberry» не передает в полной мере тот богатый и живой оттенок красного цвета, который выражен французским словом, как и русским «малиновый». В этом слове для меня прежде всего важен пурпурный цвет свежего плода, а не яркий рубиновый оттенок джема, который варят из малины русские и французы.

свисающими перьями. Согласно Каннингтон в ее «Английских женских модах», с. 97, англичанки 1820-х годов носили «берет-тюрбан» из крепа или шелка, украшенный перьями; возможно, что-то схожее было на Татьяне. Другие модные цвета того времени — «ponceau» («маково-алый») и «rouge grenat» («гранатовый»). В сентябрьском номере журнала «Московский телеграф» за 1828 г., с. 140, находим следующее описание — по-французски и по-русски — парижских мод: «В лучших модных магазинах прикалывают к беретам, сделанным из голубого, розового или пунцового крепа, мишурные цветы. На сих же беретах бывают, сверх того, перья, белые или одного цвета с беретом». Пунцовую бархатную току носила, согласно свидетельству Б. Маркевича[77], ослепительная Каролина Собаньская (урожденная графиня Ржевуская, старшая сестра мадам Эвы Ганской, на которой в 1850 г. женится Бальзак), когда она появлялась в киевском свете, где Пушкин в свой короткий приезд в Киев в феврале 1821 г. впервые ее увидел. Три года спустя в Одессе он за нею ухаживал, и они вместе читали «Адольфа». Еще позднее он был частым посетителем ее московского салона и писал ей страстные письма и стихи («Я вас любил…», 1829, «Что в имени тебе моем…», 1830). Она была агентом правительства.

Берет — с перьями и без перьев, — модный в 1820-е годы, вышел из употребления к 1835 г., но в измененном виде много раз снова становился притягательным в современную эпоху.

В вариантах беловой рукописи (Гофман, 1922) у Пушкина в главе Третьей, XXVIII, 3 первоначально было «в красной шале» вместо «в желтой шале», а в черновике (2371, л. 9 об.) «Альбома Онегина» IX, 12 упоминается «пунцовая шаль» вместо «зеленой». В конце концов он решил, что красный цвет будет только у берета на Татьяне.

Согласно В. Глинке[78] на котором изображена графиня Елизавета Воронцова, и на ней берет ало-малинового цвета.

Я полагаю, что, работая над главой Восьмой, Пушкин представлял себе моды не 1824, а 1829–30 г., а возможно, и тот берет самого модного цвета (пурпурно-алого), который прекрасно воспроизведен в т. LXII (№ 2, табл. 2, рис. 1; 11 янв. 1829 г.) «Journal des dames et des modes», доставлявшегося в Россию из Франкфурта-на-Майне. Между прочим, в этом же номере напечатана вторая, заключительная часть перевода на французский восточной повести Булгарина «Раздел наследства», — из «Полярной звезды» на 1823 г.

10 Осенью 1822 г. на Веронском конгрессе Австрия, Россия и Пруссия договорились о вооруженном вторжении в республиканскую Испанию. Французские войска вошли в Испанию весной 1823 г. и взяли Мадрид. Деспотия в лице Фердинанда VII была восстановлена в 1823 г. Я предполагаю, что к зиме 1824–25 гг. между Россией и Испанией (где французская армия оставалась до 1827 г.) уже наладились дипломатические отношения, однако испанский посланник, кажется, был назначен не ранее 1825 г.

Лернер в книге «Рукою Пушкина» доказывает, что в 1825–35 гг. послом Испании в России был Х. М. Паэс де ла Кадена и что Пушкин лично знал его (обсуждал с ним французскую политику за обедом 9 авг. 1832 г.); однако происходящее в главе Восьмой, XVII относится к августу 1824 г., когда Паэс де ла Кадена еще не появился в Петербурге.

XVII–XVIII

«ЕО», переложенного топорными английскими виршами. Однако кое-где не лишним будет отметить содержащиеся в них промахи и ошибки, чтобы читатели, как и издатели переводов, убедились: использование рифмы, автоматически исключающее возможность точно передать смысл, попросту помогает тем, кто ею пользуется, скрыть то, что сразу обнаружило бы честное прозаическое переложение, а именно неспособность достоверно воссоздать сложности оригинала. Для иллюстрации сказанного я выбрал конец строфы XVII (8–14) и начало строфы XVIII (1–7), потому что это особенно трудное место, а значит, с особенной ясностью видны те непредумышленные искажения и увечья, которые терпит от переводящего его рифмача ни в чем не повинный, беззащитный текст.

В моем представлении, термин «буквальный перевод» — тавтология, так как лишь буквальное воссоздание текста и является, строго говоря, его переводом. Однако эпитет «буквальный» заключает в себе несколько оттенков, которые, быть может, следует принимать во внимание. Прежде всего «буквальный перевод» требует верного воссоздания не только прямого смысла слова или фразы, но и подразумеваемого: речь идет о семантически, а не обязательно лексически (т. е. игнорирующем контекст слова) или синтаксически (т. е. сохраняющем грамматическую конструкцию) корректном воссоздании оригинала. Иначе говоря, перевод может быть, а часто и бывает, точным лексически и синтаксически, однако буквальным он оказывается только при условии, что он корректен контекстуально и что в нем верно переданы нюансы текста, отличающая его интонация. Лексически и синтаксически правильным английским переводом «не знаешь ты» (XVIII, 8), конечно, было бы «not knowest thou», однако это выражение не передает идиоматичную простоту русской фразы (в которой местоимение может стоять и перед «не знаешь», и после, не изменяя смысла), а второе лицо единственного числа с его в английском употреблении неизбежными архаичностью, окрашенностью обиходом определенной среды и книжностью вовсе не отвечает русской форме, предполагающей как раз простоту и непринужденность живого разговора.

XVIII

  — «Такъ ты женатъ! не зналъ я ране!
  Давно ли?» — «Около двухъ летъ.»
  — «На комъ?» — «На Лариной.» — «Татьяне!»
 4 — «Ты ей знакомъ?» — «Я имъ соседъ.»
  — «О, такъ пойдемъ же.» — Князь подходитъ
  Къ своей жене, и ей подводитъ
  Родню и друга своего.
 8 Княгиня смотритъ на него...
 
  Какъ сильно ни была она
  Удивлена, поражена,
12 Но ей ничто не изменило:
  Въ ней сохранился тотъ же тонъ,
 

13 тон. Пушкин любил это французское слово, не обязательно выделявшееся в ту пору курсивом как иностранное и англичанами. В русских, как, впрочем, и английских гостиных оно обозначало стиль поведения в обществе. Сегодняшние русские часто путают его с другим словом-омонимом, означающим индивидуальную манеру говорить, принятый кем-то для себя взгляд на вещи и проч. В начале девятнадцатого века «тон» понимали как «bon ton» <«хорошие манеры»>. Кстати, тут вспоминается, вероятно, непревзойденный образчик какофонии — строка французского стихоплета Казимира Делавиня: «Ce bon ton dont Moncade emporta le modèle» (выделено мною) <«Тот прекрасный тон, коего Монкад был образцом»>, «Рассуждение в связи с открытием второго Французского театра» (1819), строка 154.

Ср.: Руссо, «Юлия» (Сен-Пре к лорду Бомстону, ч. IV, письмо VI); бывший любовник Юлии видит ее замужем за другим после того, как он почти четыре года странствовал в далеких краях: «Она держала себя так же просто, ее манеры не изменились — говорила она или же молчала» <пер. Н. Немчиновой>.

XIX

 
  Иль стала вдругъ бледна, красна...
  У ней и бровь не шевельнулась;
 4 Не сжала даже губъ она.
  Хоть онъ гляделъ нельзя прилежней,
 
  Не могъ Онегинъ обрести.
 8 Съ ней речь хотелъ онъ завести
  И — и не могъ. Она спросила,
  Давно ль онъ здесь, откуда онъ
 
12 Потомъ къ супругу обратила
  Усталый взглядъ; скользнула вонъ...
  И недвижимъ остался онъ.

11 И не из их ли уж сторон? читатель Пушкина, но не его герой распознает в речи Татьяны.

В строках 10, 11, 13 и 14 одинаковая рифма («он», «сторон», «вон», «он») — пример несвойственной роману монотонности.

XX

  Уже ль та самая Татьяна,
  Которой онъ наедине,
  Въ начале нашего романа,
 4 
  Въ благомъ пылу нравоученья,
  Читалъ когда-то наставленья, —
  Та, отъ которой онъ хранитъ
 8 Письмо, где сердце говоритъ,
 
  Та девочка... иль это сонъ?...
  Та девочка, которой онъ
12 Пренебрегалъ въ смиренной доле,
  Уже ли съ нимъ сей часъ была
 

7–8 он хранит / Письмо. Пушкин также сберег это письмо («свято», как сказано в главе Третьей, XXXI, 2). Следует думать, что, встретившись со своим приятелем зимой 1823 г. в Одессе, Онегин не только показал Пушкину письмо Татьяны, а дал переписать. Эта копия лежит перед глазами Пушкина, когда он переводит в 1824 г. его французские строки русскими стихами.

XXI

  Онъ оставляетъ раутъ тесный,
 
  Мечтойто грустной, то прелестной
 4 Его встревоженъ первый сонъ.
  Проснулся онъ: ему приносятъ
  Письмо: Князь N покорно проситъ
  — «Боже! къ ней!...
 8 О буду, буду!» — и скорей
  Мараетъ онъ ответъ учтивый.
  Что съ нимъ? въ какомъ онъ странномъ сне!
  Что шевельнулось въ глубине
12 
  Досада? суетность? иль вновь
  Забота юности — любовь?

XXII

  Онегинъ вновь часы считаетъ,
  Вновь не дождется дню конца.
 
 4 Онъ полетелъ, онъ у крыльца,
  Онъ съ трепетомъ къ Княгине входитъ;
  Татьяну онъ одну находитъ
  И вместе несколько минутъ
 8 
  Изъ устъ Онегина. Угрюмой,
  Неловкiй, онъ едва, едва
  Ей отвечаетъ. Голова
12 Его полна упрямой думой.
 
  Сидитъ покойна и вольна.

7–17 

…несколько минут
Они сидят. Слова нейдут
Неловкий, он едва, едва
Ей отвечает. Голова
Его полна упрямой думой.
Упрямо смотрит он: она

Здесь моей целью было передать намеренно спотыкающийся ритм с переносами (он отзовется дальше прерывистой речью Татьяны в XLIII и XLVII); вот отчего для воссоздания и чувства, и метрики мне понадобился неровный стих. Наплывы этих строк в переводе сохранены, однако по-русски звучание более мелодично благодаря совершенной ритмической насыщенности ступенчатых сегментов этих четырехстопников. Конец строки 10 — «едва, едва» — идиоматичный повтор. В следующем сегменте (11–12) перенос «Голова / Его», когда местоимение оказывается после существительного, невозможно воспроизвести в силу правил английского синтаксиса.

Примечания

73. См. «Заметки о стихосложении».

74. Она предвещает происходившие в середине столетия столкновения между славянофилами и западниками, занимавшими разные политические и философские позиции.

«Северная пчела» в «Пушкин и его современники», V, 19–20 (1914), 117–90.

76. «Литературное наследство», т. 16–18 (1934), с. 558.

77. Сочинения (С. -Петербург, 1912), XI, 425; приведено Цявловским в кн. «Рукою Пушкина», с. 186.

78. Пушкин и Военная галерея Зимнего дворца (Ленинград, 1949), с. 133.

Раздел сайта: