"Современные записки". XXXVII

<Рец. на: > «Современные записки». XXXVII{11}

«Выйдя на балкон, я каждый раз снова и снова, до недоумения, даже до некоторой муки, дивился на красоту ночи: что же это такое и что с этим делать! Я и теперь испытываю нечто подобное в такие ночи. Что же было тогда, когда все это было внове, когда было такое обоняние, что отличался запах росистого лопуха от запаха сырой травы!» Выписываю эти звучные, душистые слова, проникнутые такой жадностью до красоты, таким бунинским волнением, — и кажется, выписал бы, если б это было можно, одну за другой все эти потрясающе-прекрасные страницы «Жизни Арсеньева», не прицепляя к ним никаких похвал, ибо качество их, высокое их совершенство, вызывает чувство, подобное чувству молодого Арсеньева перед совершенством лунной ночи: не выразить. О смерти и о соловьях, «о бархатно-фиолетовом ящике», где лежит «нечто с покорно скрещенными и закаменевшими в черных сюртучных обшлагах руками», и о «весенней свежести, отовсюду веявшей в дом», равно прекрасно пишет Бунин; страшным великолепием, томным великолепием, но всегда великолепием полон его мир, — и читаешь Бунина, словно идешь «по росистой, радужной траве», чувствуя — от почти физического прикосновенья его слов — особое блаженство, особую свежесть.

Следующая вещь в книге — повесть «Анна» Зайцева{12}. Ровный, тускловатый слог этого автора, его благородное дарованье лишены пленительности, его герои — латыш Матвей Мартынович, помещик Аркадий Иваныч, умирающий от нефрита, докторша Марья Михайловна, сама Анна — не совсем живые, точно автор не додал им дыханья, был чем-то стеснен, создавая их. И если в его повести есть такие превосходные страницы, как, например, описанье того, как резали и палили свинью («…сквозь белесую щетину просвечивала розовая шкура»), то есть и такие, где чувствуется влияние шаблонов, литературных традиций. «Анна помолчала, вдруг сказала: „Любовь страшная вещь“», или дальше: «Всего съедает (любовь). Вот как эту спичечку, — тлеет, золотится…» Эта неестественность портит там и сям приятную зайцевскую повесть.

— «Московские любимые легенды». Поклонников Ремизова{13} эти легенды (о Николае и его чудесах), вероятно, приведут в восторг; обыкновенному же читателю будет скучновато. Нельзя безнаказанно писать о чудесах: чудесное испаряется. Механическое появление чудотворца Николая, особенно во время кораблекрушения (в новой книге Ремизова «Три серпа», издательство «Таир», Париж, — корабль тонет чуть ли не на каждой странице), утомляет и читателя, и чудотворца. Неутомим только сам Ремизов. Нарочитая наивность этих легенд так раздражает, что иное меткое слово автора как-то даром пропадает, теряется в общем докучном узоре. И что уже вовсе неприемлемо — это анахронизмы. Прелесть анахронизмов, встречающихся в древних апокрифах, — заключается в том, что они естественны; там нехитрое воображение преломляет незнакомое в знакомые образы, превращает пальму в березу. Ремизов же щеголяет сознательными анахронизмами, на фоне древнего быта, для изображенья которого потребовалось глубокое знание старины — я бы сказал, навык старины. Это несомненное знанье и делает его анахронизмы неприятными. Кроме того, в них чувствуется не столько московский быт (как, казалось, должно было быть, судя по заглавию), сколько русский Париж.

Минуя «Тезей» Марины Цветаевой{14}, который вызывает только недоуменье, сильную головную боль да чувство досады за талантливую поэтессу, развлекающуюся темным рифмоплетством, читатель найдет немало хорошего в повести Евангулова{15} «Четыре дня» (о том, как страдал от голода русский эмигрант в Париже) и в рассказе Темирязева{16} «Домик на 5-й Рождественской» (о судьбе обитателей этого домика во дни революции). Повесть Евангулова очень проста, написана без всяких ухищрений, чистым слогом. Прекрасно передана слабость от голода, тошнота, головокруженье, хорош зеленый отсвет листьев в Булонском лесу на лице голодного человека. У автора были, вероятно, затруднения — как кончить повесть (она написана от первого лица). Не мог же герой умереть голодной смертью. Последняя строка объясняет, как он был спасен: «…две пары сильных рук хватают меня за плечи и за ноги и несут куда-то». Удачно ли это?

Рассказ Темирязева ярок и отчетлив, но автору хочется посоветовать отбросить некий прием, которым он пользуется. Вот образец этого приема: «Спокойствие, спокойствие, спокойствие, твердит Петушков (обнищавший мещанин, которому прохожий бросил в шляпу окурок), продолжая неподвижно стоять… и если рука, державшая шляпу, иногда вздрагивала, то это происходило исключительно от холода или от мускульного напряжения». Вот это кокетливое «исключительно» — прием сомнительный, часто встречающийся, кстати сказать, у Эренбурга. Зачем эта маска, зачем не просто сказать (или показать), что человек был оскорблен, рассержен?

«Лоб — Мел. Бел Гроб. Спел Поп. Сноп Стрел — День Свят! Склеп Слеп. Тень — В ад!» К поэзии оно отношения не имеет, но как шутка высокого мастера — забавно. Зато остальные два стихотворения прекрасны своей точностью и трепетностью{17}. Изумительный поэт.

Все три стихотворения Оцупа пресно-прозаичны. Впрочем, во втором из них (где есть строки «…уже не раз, не правда ли, ночами ты обрывался в сумрак ледяной») Оцуп пытается подражать Ходасевичу — не очень успешно. О двух стихотворениях Адамовича — лучше умолчать{18}«Кто эта женщина? Зачем молчит она? Зачем лежит она сейчас со мною рядом?» Наконец, стихотворение Лебедева, — «о крыльях», — умело написано, но ровно никакого следа в памяти не оставляет{19}.

{11} Впервые: Руль. 1929. 30 янв. Печатается по: Набоков В. Рассказы. Приглашение на казнь… М., 1989. С. 369–371.

Зайцева (1881–1972) Набоков видел в Париже в 1932 г., «окруженного иконами и изображениями патриархов и нашел весьма приятным и откровенным», и так описал в письме к жене: «Зайцев высказывал христианские пошлости, Ходасевич литературные пошлости, мой дорогой, святой Фондик [Фондаминский] очень трогательные вещи социального характера, а от Вишняка… мы получили немного здорового материализма… Я, конечно, высказал свою идейку о несуществовании эпохи» (Boyd Brian. Б. Зайцев тоже откликался на произведения Сирина (Россия и славянство. 1930. 15 нояб.; Возрождение (Париж), 1930. 16 марта(«Дневник писателя»)).

{13} Об Алексее Михайловиче (1877–1957) Набоков отрицательно отзывался в рецензии на его книгу «Звезда надзвездная»:

«В сказке или сказании, как и в шахматной задаче, должно быть то, что называется pointe, иначе говоря, соль, изюминка. Читая сказания Ремизова, поражаешься их безнадежной пресности, т. е. не находишь в них именно того, что одно может оправдать этот литературный жанр… Надобно какое-то особое вдохновенное мастерство, необыкновенное мастерство, чтобы сочинить такие же бесхитростные сказки, какие сочинялись в старину. Ни особого воображения, ни особого мастерства у Ремизова не найдешь… Добро еще, если бы слог Ремизова был безупречен. Но, увы, — какая небрежность, какой случайный подбор слов, какой, подчас, суконный язык… И уже к области недопустимых курьезов относится следующее: „становились на колени, и змий с ними“. Нет, это не простое неведение (автор знает, что у змия нет колен, на которые он мог бы становиться), но это и не святая непосредственность. Это есть признак той небрежности, отпечаток которой лежит на всей книге»

(Руль. 1928. 14 нояб.; цит. по: Рассказы. Приглашение на казнь… С. 368–369).

О своей встрече с Ремизовым Набоков писал в «Других берегах»:

«Ремизова, необыкновенной наружностью напоминавшего мне шахматную ладью после несвоевременной рокировки…» (С. 287). В поздние годы Набоков рассказывал Э. Филду: «Я был ему отвратителен. Мы были очень вежливы друг с другом… Единственно прелестное, что в нем было, — это то, что он действительно жил литературой» (Цит. по: Рассказы. Приглашение на казнь… С. 519).

{14} О Марине Ивановне Цветаевой –1941) Набоков упоминает в «Других берегах»: «Однажды с Цветаевой я совершил странную лирическую прогулку, в 1923-м году, что ли, при сильном весеннем ветре, по каким-то пражским холмам» (с. 287). В Собр. соч. здесь опечатка: «парижским» вместо «пражским»). Б. Бойд уточняет дату этой прогулки — 24 января 1923 г. (Boyd Brian. Vladimir Nabokov. The Russian Years. P. 221). В «Speak, Memory» Набоков добавляет: «Марина Цветаева, жена двойного агента и гениальный поэт, которая, в конце тридцатых, вернулась в Россию и погибла там» (С. 287; пер. комм.).

{15} — поэт, прозаик. Начинал как поэт в Тифлисе и Владикавказе, в Париже участвовал в объединении «Палата Поэтов», выпустил две книги стихов — «Белый духан» (1922), «Золотой пепел» (1925). Г. Струве в книге «Русская литература в изгнании» пишет о его последующей судьбе: «Евангулов в дальнейшем как-то сошел на нет… В 30-х гг. имя Евангулова стало попадаться под рассказами (в том числе в „Современных записках“), но и как прозаик он внимания на себе не остановил» (С. 162).

{16} Темирязев Борис — псевдоним Юрия Павловича Анненкова (1889–1974), художника, прозаика, мемуариста. Он был режиссером и художником-постановщиком спектакля по пьесе В. Набокова «Событие» (Париж, 1938), вызвавшего большую полемику в эмигрантской прессе (см. Vladimir Nabokov. The Russian Years. P. 485).

«СЗ» были напечатаны стихотворения В. Ф. Ходасевича «Лоб…» («Похороны»), «Веселье» и «Скала».

{18} Стихотворения Г. В. — «Что там было? Ширь закатов блеклых…» и «Безлунным вечером, в гостинице, вдвоем…».

{19} Лебедев –1969) — поэт, прозаик. В эмиграции жил в Праге. «Неплохи стихи Вячеслава Лебедева, — писал Набоков в мае того же 1929 г., — хотя уж очень похожи на те, что ныне пишутся» Рассказы. Приглашение на казнь… С. 372). В 1930 г. Набоков печатно полемизировал с Лебедевым по поводу поэзии Бунина (см.: Там же. С. 385–386).

Раздел сайта: