Питцер А.: Тайная история Владимира Набокова
Глава тринадцатая «Память, говори»

Глава тринадцатая «Память, говори»

1

Что касается стран, то их Владимир Набоков нежнее всего любил на расстоянии. Чем дольше он жил в швейцарском Монтрё, тем с большей готовностью поддерживал Америку, не видя вещей, которые его в свое время раздражали.

Владимир давно понял, в какую зону западного политического спектра попадает со своим истовым антикоммунизмом: в неприятное соседство с ультраконсервативными фанатиками. Поэтому только положение на литературном Олимпе позволяло ему любить страну и при этом не якшаться с местными представителями ненавистной ему международной братии — с «французскими жандармами; немецким отродьем, которое мне и называть-то не хочется; старым добрым погромщиком-богомольцем русской или польской породы; жилистым американцем-линчером» и его новейшим советским эквивалентом.

По мере того как сужался круг общения Набокова, жестче становились его политические взгляды: безоговорочное «да» американским войскам во Вьетнаме и «нет» студентам-радикалам. Жизнь в изоляции, в компании одной только жены, вряд ли способствовала смягчению однажды занятых позиций (Вера была еще непреклонней Владимира), а в 60-е годы хватало одних только газетных заголовков о волнениях в Америке, чтобы вывести супругов из себя.

В этой ситуации Вера сделалась сторонницей повешений и пожизненных заключений, но Владимир не изменял позициям отца, однозначно выступавшего против смертной казни. После убийства Кеннеди Набоков смотрел видеорепортажи о нападении на президента и аресте Ли Харви Освальда. Около полуночи к прессе вывели тщедушного паренька чуть старше двадцати — в растянутой домашней футболке, с порезом на лбу и синяком над глазом. Освальд путался в ответах и тихо попросил об адвокате. («Как вы повредили глаз?» — «Меня ударил полицейский».) Дмитрий Набоков позднее вспоминал, что в тот момент симпатии отца были целиком и полностью на стороне Освальда. Владимир боялся, что полиция избила ни в чем не повинного человека11.

Несмотря на твердые убеждения, политики Набоков чурался. Когда в 1960 году калифорнийский Комитет по борьбе за отмену смертной казни обратился к нему за помощью, он признал, что безоговорочно поддерживает их устремления, но статью об этом писать не будет, поскольку уже издал «целую книгу по этому вопросу». (Брайан Бойд предполагает, что имелось в виду «Приглашение на казнь».)

Набоков действительно считал, что свои политические воззрения достаточно четко формулирует в книгах. При близком знакомстве он не мог не отметить вульгарности американцев, равно как и удержаться от соблазна высмеять их книжные клубы, жевательную резинку и предрассудки — но так он поступал с теми, кого любил. Чрезмерные нападки на США Набокова задевали. В состязании политических систем Владимир был не понаслышке знаком с участниками ралли: он твердо знал, кого хочет видеть первым, и не собирался вставлять своему фавориту палки в колеса.

Весной 1964 года Набоков на месяц вернулся в Америку для продвижения своего комментированного «Евгения Онегина». Пролежав под сукном дольше «Лолиты», этот литературоведческий труд наконец увидел свет стараниями частного фонда. Заодно Набоковы забрали из Корнеля кое-какие хранившиеся там материалы. Старым друзьям в Итаке Набоков показался еще высокомернее, чем прежде, а Вера, по их словам, вообще держалась, словно королева.

В 1962-м Набоков ненадолго заезжал в Нью-Йорк на премьеру «Лолиты» Кубрика, но с тех пор Америка стала другой страной. Федеральные войска теперь подавляли волнения, вспыхнувшие после того, как в университете Миссисипи запретили расовую сегрегацию. Летом предыдущего года от рук расиста погиб тридцатисемилетний борец за гражданские права Медгар Эверс. В сентябре в Алабаме жестоко избили африканского студента, учившегося в Корнельском университете по программе обмена; Государственному департаменту США пришлось приносить Гане официальные извинения. Через две недели после того, как Набоков навсегда покинул Итаку, заместитель одного из Корнельских деканов начал вести групповой семинар по теме «Негритянского бунта» и его значения для Америки.

Расизм был отвратителен Набокову, который еще в 1942 году на лекциях в колледже Спелман приводил Пушкина и его африканского прадеда как аргумент против сегрегации. Владимир, соединяя в себе консерватора и либерала, явно видел родственную душу в президенте Линдоне Джонсоне, чья воинственность во вьетнамском вопросе в сочетании с поддержкой движения за гражданские права являла собой вполне набоковский коктейль.

Когда осенью 1965 года Джонсон после удаления аппендикса похвастал шрамом перед камерами, у Веры, перенесшей точно такую же операцию годом ранее, случился культурный шок, а Владимир, напротив, отправил президенту телеграмму, желая «скорейшего возвращения к работе, которую Вы выполняете с таким блеском». В марте Джонсон поддержал Закон об избирательных правах, а годом ранее — Акт о гражданских правах, что в обоих случаях наверняка порадовало Набокова. Авиаудары по Северному Вьетнаму, которые начались той же осенью (и продолжались три года), в Монтрё, вероятно, тоже встретили с одобрением, хотя всего через несколько дней после набоковской телеграммы на улицы Америки от Беркли до Нью-Йорка вышли десятки тысяч протестующих.

Вера особенно возмущалась студентами-демонстран- тами, говоря, что университетскому руководству надо бы их приструнить. Она считала, что наивные американцы не прислушались к тем, кто предостерегал их против коммунистов, и поэтому красным удалось внедриться в образовательную систему США и разрушить ее изнутри. Скептически относился к митингам и забастовкам и друг семьи Набоковых Уильям Бакли, который в том году участвовал в гонке за пост мэра Нью-Йорка в качестве «темной лошадки». Бакли уверял, что протестующие попросту с жиру бесятся, их возмущение — показное, и они «бросили бы на произвол судьбы малышку Анну Франк, будь ее мучителями не нацисты, а коммунисты».

Разделяя воззрения Бакли на коммунизм, Набоковы сохраняли теплые отношения и с теми из друзей, кому внешняя политика Америки нравилась куда меньше. Один из них, Эдмунд Уилсон, как выяснилось, не платил подоходного налога в 40-е и в первой половине 50-х годов. В 1955 году с подачи жены Елены он попытался договориться с налоговой службой, но номер не прошел. В конечном итоге Уилсон оказался на скамье подсудимых и в 1958 году по решению суда лишился авторских отчислений и небольшого фонда, полученного в наследство от матери.

Уилсон отплатил обидчикам книгой «Холодная война и подоходный налог. Протест». В ней Эдмунд признался, что, самовольно уходя на налоговые каникулы, он не стремился кому-то что-то доказать, но когда ему пришлось ближе познакомиться с Налоговым управлением и его махинациями, его глубоко встревожила непрозрачность структуры этого ведомства. В будущем он планирует зарабатывать как можно меньше денег, чтобы заморить голодом налоговую службу и американский империализм, ведь последний, по его мнению, кормится из закромов первой.

При всем при том Уилсон оказался в числе обласканных президентской администрацией. Когда в 1963 году сам Кеннеди решил наградить его Президентской медалью Свободы, налоговая служба отправила в Белый дом ноту протеста на шестнадцати страницах. В документе говорилось, что Уилсон пишет обличительную книгу о подоходном налоге и оборонном бюджете, в которой критикует Налоговое управление и всю бюджетную политику США. Президент не отказался от своего выбора, заметив: «Это награда не за хорошее поведение, а за литературные заслуги».

Уилсону было приятно внимание Кеннеди, но высокого мнения Набокова о Линдоне Джонсоне он не разделял. Не одобрявший даже участия США в войне с Гитлером, Эдмунд считал вьетнамскую кампанию позорной. А получив приглашение четы Джонсон на летний фестиваль искусств, ответил отказом в такой грубой форме, что шокировал сотрудников администрации и взбесил президента. Культурная инициатива Белого дома обернулась публичной поркой Линдона Джонсона авторитетными мыслителями и деятелями искусства, и тот в ярости назвал своих интеллектуальных оппонентов «сукиными детьми» и «почти предателями», поклявшись больше никогда не иметь с ними дела.

2

В первые месяцы президентства Джонсона Уилсон ездил к Набокову в Монтрё. Эдмунд с Еленой погостили три дня: в первый поужинали с Верой и Владимиром, а на второй дали в честь хозяев праздничный обед. Происходившей из аристократического рода Елене казалось, что Владимир живет «словно князь при прежней власти». Апартаменты Набоковых были довольно скромными, но Уилсону, который никак не мог решить своих финансовых проблем, претила роскошь «Монтрё-Паласа».

С последней встречи Владимира и Эдмунда прошло семь лет. До поездки в Монтрё Уилсон жаловался одному из друзей, что Набоков «разобиделся» на него из-за «Лолиты». Однако восторженное принятие Уилсоном «Доктора Живаго» тоже сыграло свою роль. Все эти годы литераторы продолжали обмениваться письмами, но уже не так часто, как раньше. Набоков, круг общения которого в Монтрё неумолимо сужался, неоднократно первым нарушал затянувшееся молчание. Причем его послания порой звучали жалобно («ты меня совсем забыл»).

Возможно, именно тоска по былой дружбе заставила Набокова отбросить недоверие, которым он с годами проникся к литературным оценкам Уилсона. После долгих колебаний он принял решение, которое наверняка встревожило обоих, — за несколько месяцев до визита Уилсона в Монтрё отправить ему верстку «Онегина».

Но на те три дня, что Уилсон гостил в опустевшем по случаю межсезонья «Паласе», к ним с Набоковым словно бы вернулась давняя, ничем не замутненная дружба. Искрометные беседы, в том числе о достоинствах разных бритв, казалось, затмили собой и Ленина, и «Лолиту», и «Живаго», и медленное угасание двадцатичетырехлетней переписки.

Из последних книг Набокова Эдмунду не пришлась по вкусу «Лолита», зато понравился «Пнин», которого он называл «очень хорошим». Невозможно с точностью установить, был ли Уилсон на тот момент знаком с текстом «Бледного огня», потому что никаких его отзывов на роман в печати так и не появилось. Если нет, то это большая литературная потеря. Набоков исподволь наполнял свою безумную земблянскую сказку разговорами и спорами с Уилсоном, как будто вел тайный диалог, понять который мог один лишь Эдмунд.

(The Triple Thinkers — «Трижды мыслители»), который Набоков прочел и раскритиковал. Уилсон как- то сказал, что стихи Т. С. Элиота врезаются в память, а Набоков ответил, что в его памяти они не умещаются, — и вот в «Бледном огне» появляется девочка, которая не может справиться со «всхлипами поэзии» Элиота. Помешанного Кинбота студенты изображают «постоянно цитирующим Хаусмана», которого Набоков любил, а Уилсон критиковал за безликость.

Достойный поэт Джон Шейд из «Бледного огня», — это типичный американский литератор, прозябающий в тени Роберта Фроста. Набоков, тепло отзывавшийся о своем вымышленном стихотворце, когда-то сам делил аудиторию с Фростом, оказавшись на одном бостонском вечере в незавидном качестве новичка «на разогреве» у маэстро. Уилсон же презирал Фроста и за свою жизнь накопил поистине набоковский список оскорблений в адрес поэта, называя его «третьесортным писакой», «старым авантюристом» и «одним из самых напористых саморекламщиков в истории американской литературы».

В «Бледном огне» есть слова-перевертыши (spider, redips), взятые из стихотворения Уилсона «Щучий пруд» (The Pickerel Pond), в котором тоже вскользь упоминается Новая Земля. Прочитав эти стихи, Набоков отправил Уилсону несколько примеров собственных сочинений с подобной рифмовкой и палиндромами — в том числе red wop и powder, T.S. Eliot и toilest. А в «Бледном огне» он все три пары собрал в одном абзаце.

Насмешки равнодушных соседей заставляют Кин- бота все глубже уходить в свои фантазии о прекрасной фантастической Зембле. Наряду с намеками на пережитые героем ужасы — по всей видимости, в первых, еще ленинских лагерях, которые не желал признавать Уилсон, Набоков вставил в роман отдельные моменты их литературных споров с Эдмундом. Это была своего рода приманка, призванная привлечь внимание друга, чтобы тот применил к книге свой пресловутый социальный подход. Но Уилсон так и не клюнул.

Больше двадцати лет он оставался равнодушным к тем граням творчества Набокова, которые, быть может, одному ему могли раскрыться во всей полноте. Если мы теперь вернемся к стихотворению «Холодильник проснулся», написанному Набоковым в 1941 году после Дня благодарения, который он провел в гостях у Эдмунда на заре их дружбы, нам нетрудно будет заглянуть в подтекст и увидеть нечто более трагичное, чем просто историю о трудяге-холодильнике. Эти стихи, явственно передающие отчаяние человека, который хочет, но не может быть услышанным, стали первым камнем в огород Уилсона. Однако Эдмунд и тогда, и впоследствии не замечал или неверно толковал самое главное: мертвые тела во льду, «трепещущее белое сердце», камеру пыток, упоминание о Новой Земле и мучительное бремя памяти обо всем этом.

3

Вместо того чтобы всмотреться в «Бледный огонь», Эдмунд Уилсон занялся анализом «Евгения Онегина». В первой же строке рецензии, появившейся в июле 1965 года на страницах The New York Review of Books, Уилсон заявляет, что затея Набокова его «несколько разочаровала», и уверяет, что дружеские отношения с автором не помешают ему сказать то, что он думает на самом деле. После чего не оставляет от книги камня на камне. Набоков «истязает и читателя, и себя». Хронический «недостаток здравого смысла» во всем проекте приводит Уилсона к заключению, что Набоков попытался соединить свои русскую и английскую сущности и потерпел неудачу.

Не переваривавший Фрейда, Набоков отнесся к психологическим штудиям друга с таким же презрением. Однако годом ранее он и сам устроил подобную порку одному из переводчиков «Онегина» («надо что- то делать... защитить беспомощного мертвого поэта»), и Уилсон воспользовался его желчностью как предлогом, чтобы применить набоковские методы против самого Набокова. Причем позволил себе перейти на личности — упоминал о том, что Набоков слабо владеет латынью, и цитировал их с Владимиром переписку.

Чтобы раскритиковать труд Набокова, вовсе не обязательно было выносить на всеобщее обозрение подробности частного общения с автором. Четырехтомник вышел больше года назад, и мнения о нем высказывали самые противоречивые. Одни беспощадно критиковали набоковский въедливый буквализм, другие отдавали должное подробнейшему комментарию. Но Уилсон поставил под вопрос владение автора русским языком — безумный поступок, от которого его тщетно отговаривали друзья.

Защищаясь, Набоков ответил тем же оружием. Рассказал, как из года в год исправлял «ляпсусы» Уилсона, охваченного «длительной и безнадежной страстью к русскому языку и литературе», отметил, что еще в конце 1957-го критик смешил его до истерики абсолютной неспособностью прочесть «Евгения Онегина» вслух, и далее разобрал некоторые допущенные Эдмундом «чудовищные ошибки». Предмет спора мэтров по большей части относился к таким нюансам, которые читатели, как правило, вообще пропускают. Публике было интереснее, как две живые легенды громят друг друга.

Уилсон признал, что мог допустить какие-то ошибки и что задним числом первая рецензия на «Онегина» кажется ему «обиднее, чем она задумывалась». В ответном развернутом комментарии Набоков утверждал, что Уилсон упустил самую суть, объясняя, что подлинная причина дуэли Онегина с Ленским в том, что некоторые вещи, в частности 1, сильнее дружбы.

Поскольку издатель получил разрешение отправить верстку «Онегина» Уилсону в 1963 году, Набоков заключил, что критик задумал свою атаку еще до визита в Монтрё. На самом деле Уилсон получил книгу много позже, но Набоков не знал правды и считал, что в 1964 году Эдмунд лишь изображал дружбу, вынашивая планы публично с ней разделаться.

Так вымышленная дуэль пушкинских героев спровоцировала другую, жертвой которой, правда, стали не ее участники, но сама их дружба — самая крепкая, какая была у Набокова в зрелом возрасте. Уилсона, в первые месяцы знакомства считавшего Владимира «ни белым, ни красным», поразила слепота, которая мешала ему разглядеть человека за штампом. И все же если бы Набоков меньше скрытничал и не твердил на публике, что его произведения не имеют отношения к актуальной политике, а Уилсон, со своей стороны, уделил «Бледному огню» хотя бы половину того внимания, с которым прочел «Евгения Онегина», критик мог бы по-новому взглянуть на первопричину раскола с писателем.

В «Бледном огне» Набоков увековечил многие беседы и споры с Уилсоном. В результате получился не только памятник арестованным и погибшим в России, но и хроника блистательного двадцатилетнего состязания друзей, элегия о дружбе, которой вскоре не станет.

{1 Самолюбие, чувство собственного достоинства (фр.).}

4

Онегинские баталии, то затухая, то разгораясь, тянулись больше двух лет. Владимир высказал мнение, что «Пушкин в 1830-х владел английским примерно так же, как мистер Эдмунд Уилсон ныне владеет русским». Эдмунд, как будто пытаясь спасти гибнущую дружбу, даже набросал статью, намереваясь опубликовать ее под псевдонимом. В статье он утверждал, что противостояние оппонентов — не более чем спектакль, что все ошибки критика допущены намеренно, а свои язвительные ответы Набоков писал чуть ли не под диктовку Уилсона. К чести Уилсона, текст так и не дошел до печати.

Тем не менее в феврале 1966-го Набоков подал в Encounter длиннющее пошаговое опровержение неизданной статьи Уилсона и, не сумев сдержаться, выпустил очередь по другим потенциальным переводчикам «Онегина». В мае на страницах того же журнала развернулась полемика Набокова с поэтом Робертом Лоуэллом. Лоуэлл называл набоковский перевод Пушкина «надувательством» читателей; Набоков в ответ обратился к Лоуэллу с настоятельной просьбой «прекратить уродовать беззащитных мертвых поэтов».

Для западных интеллектуалов, интересовавшихся событиями в мире, Encounter до конца 60-х годов был ареной литературных диспутов. Основанный Ирвингом Кристолом и поэтом Стивеном Спендером, журнал регулярно публиковал работы видных писателей, начиная с Э. М. Форстера и заканчивая Сильвией Плат и Хорхе Луисом Борхесом. Эдмунд Уилсон расписывал на его страницах достоинства «Доктора Живаго»; Мэри Маккарти писала для него обзоры. Encounter даже напечатал вышедший вслед за «Иваном Денисовичем» рассказ Александра Солженицына «Матренин двор», историю притесняемой крестьянки, которая жертвует всем ради неблагодарных и черствых односельчан.

В 1963 году публиковаться в компании самых известных современных авторов было для Солженицына в порядке вещей. В одном только Советском Союзе разобрали почти миллион экземпляров «Ивана Денисовича». Тем не менее о Солженицыне мало что можно было узнать из газет. Да и сам он избегал общаться с журналистами.

Для человека, вырвавшегося из многолетней изоляции в динамичный мир современной художественной прозы, Солженицын прилагал удивительно мало усилий к тому, чтобы наверстать упущенное. Свою литературную мощь он набирал практически в изоляции. Набоков же, наоборот, формировался под влиянием лучших образцов многовековой культуры России, Европы и Америки и, изучив мировую литературу от самых истоков, поднялся к ее вершине. Оба читали — и любили — Толстого и Чехова. Но база у Солженицына была гораздо беднее. Тем поразительнее, что он сумел перенять толстовскую полифоничность, применив ее к созданию собственного эпоса.

После публикации «Ивана Денисовича» к Солженицыну потоком потекли письма. Ему писали люди, прошедшие лагеря, те, чьи жизни разрушила система. Он многим отвечал, просил подробнее рассказать о своей судьбе, задавал вопросы.

Некоторые послания были нацарапаны на клочках бумаги, как бывает, когда записку тайком передают из лагеря, из чего Солженицын сделал вывод, что вопреки обещаниям Хрущева система продолжает калечить людей. Мало того, Солженицын узнал, что при Хрущеве с питанием в лагерях стало едва ли не хуже, чем во время войны. Писатель договаривался о встречах с партийными руководителями и чиновниками, доводил до их сведения все, о чем узнавал, и просил проявить к заключенным толику милосердия: давать им больше еды, разрешить свидания с родственниками и на один день в неделю освобождать от работы. Одни выслушивали его просьбы с молчаливым сочувствием, другие обвиняли писателя в том, что он стремится разбаловать заключенных и неверно понимает основополагающую функцию лагерей.

Даже поклонники Солженицына не всегда с ним соглашались. На совещании по поводу его новой рукописи, рассказывает Солженицын в книге «Бодался теленок с дубом», один из редакторов «Нового мира» заметил, что автор не только бесконечно подчеркивает негативные стороны советского государства, но и как будто ставит под вопрос ценность самой революции. У него, мол, нет ответа на вопрос, который Чернышевский задал в девятнадцатом веке, а Ленин еще раз озвучил в двадцатом: «Что делать?» Солженицыну, как и Набокову, ставили на вид, что он сосредоточен лишь на темной стороне системы, обличает ее лицемерие, но ничего не предлагает взамен.

На первых порах труд Солженицына так воодушевил Хрущева, что тот собрался даже пригласить автора к себе на дачу для личной беседы. Но к августу 1964 года

Никита Сергеевич, возможно, уже пожалел, что покровительствовал этой книге. Через два месяца его отстранили от руководства страной.

оставляя за кадром их литературные достоинства или недостатки. Хрущевская оттепель закончилась, и «Новый мир» больше не решался печатать Солженицына. Его тексты публиковались только в самиздате и с оказией переправлялись на Запад.

Зимой, после отставки Хрущева, Солженицын уехал за город и с головой погрузился в новую работу — он задумал написать историю лагерей по свидетельствам тех, кто через них прошел. Возможно, идею названия отчасти подсказал писателю Дмитрий Лихачев. Тот больше двух лет провел на Соловках и рассказывал Солженицыну, что человек, отвечавший в лагере за расстрелы, назывался «командиром войск Соловецкого архипелага». Архипелаг рифмовался с аббревиатурой ГУЛАГ.

Опираясь на собственный опыт и воспоминания более чем двух сотен людей, Солженицын поведал о том, к чему прежде никто не решался подступиться. Он писал, например, что когда Максим Горький, воспевавший строительство Беломорско-Балтийского канала, приезжал на Соловки, один мальчишка, рискуя жизнью, рассказал писателю правду — о комариных пытках, о том, как заключенных заставляют сутками сидеть на жердях и как еще живых людей, привязав к колодам, скатывают в яму по крутым ступеням от бывшей церкви на Секир-горе. Горький тем не менее отозвался о лагере одобрительно, написав, что даже карцеры там выглядят «отлично». Мальчика, по сведениям Солженицына, застрелили, как только Горький уехал на материк.

В книге говорилось о кошмаре арестов, об истоках лагерной системы, о начале террора при Ленине и о далеких, богом забытых краях, куда забрасывали заключенных, зачастую оставляя почти без еды и крова над головой.

За три тысячи километров друг от друга Набоков и Солженицын думали об одном и том же. В деревенской глуши Солотчи, что в трех часах езды от Москвы, Александр описывал, как лагеря разрастались за пределы Соловецкого архипелага, как его безумные метастазы проникали в самые отдаленные уголки страны:

На Новой Земле тоже были лагеря многие годы, и самые страшные — потому что сюда попадали «без права переписки». Отсюда не вернулся никогда ни единый зэк. Что эти несчастные там добывали-строили, как жили, как умирали — этого еще и сегодня мы не знаем.

Впрочем, Солженицын продолжал надеяться, что рано или поздно дождется свидетельств от тех, кто побывал на Новой Земле.

5

Год спустя стало ясно, что процесс десталинизации застопорился. «Оттепель» закончилась, и зазвучали призывы расследовать деятельность редакции «Нового мира». О новых публикациях Солженицына уже не шло и речи. В 1965 году КГБ конфисковал архив писателя. Пока Солженицын гадал, посадят его или нет, и если да, то когда, Запад следил за перипетиями другого литературного детектива. В один прекрасный апрельский день 1966 года редакторы антикоммунистического, но довольно либерального издания Encounter — в котором появлялись произведения как Солженицына, так и Набокова, — узнали, что The New York Times обвиняет их и «Конгресс за свободу культуры», долгое время выступавший спонсором журнала, в получении денежных средств от ЦРУ Предположение, что некоторые из наиболее либеральных мыслителей Запада, с собственного ведома или нет, финансировались ЦРУ, использовавшим их как пешки в холодной войне, взорвало европейскую и американскую прессу. На сторону двоюродного брата Набокова, Николая, который по-прежнему занимал пост генерального секретаря «Конгресса», тотчас встали Джордж Кеннан, Джон Кеннет Гэлбрейт, Роберт Оппенгеймер и Артур Шлезингер, подписавшие в его поддержку коллективное письмо в The New York Times. На следующий день о независимой политике журнала заявили его бывшие и действующие редакторы. Через неделю сам Николай Набоков направил в газету письмо о том, что инсинуации, будто «Конгресс» был инструментом ЦРУ, глубоко несправедливы по отношению к интеллектуалам всего мира, которым «Конгресс» и его проекты «дали возможность свободно писать и говорить об актуальных проблемах и надеждах нашего века».

что ЦРУ конечно же финансировало все эти организации через фиктивные фонды. Мало того, ЦРУ внедряло своих агентов в редколлегию Encounter и в штат «Конгресса за свободу культуры». Зачем? Затем, что игнорировать культурное наступление коммунистов и оставлять левое крыло европейской политики на откуп Советам было бы глупо. Те, кто считает, что все деньги должны проходить через «Конгресс», наивны. На Капитолийском холме слово «социализм» — ругательное, писал Брейден, но дело в том, что в Европе жизненно важно поддерживать именно антикоммунистических левых. По его мнению, ЦРУ имело полное право вкладывать деньги в продвижение интеллектуальных и культурных альтернатив коммунизму везде, где только можно, в том числе и в Encounter.

Поднятая шумиха и новые свидетельства того, что обвинения небезосновательны, вынудили уволиться одного из редакторов журнала. «Конгресс», прекративший принимать средства от ЦРУ еще до того, как схему разоблачили, был оперативно распущен и образован заново. В мае 1967 года Николай Набоков обнародовал от лица организации официальное заявление о недоверии исполнительному директору Майклу Джоссельсону, который, как выяснилось, в течение десятилетия сотрудничал с американской разведкой. Николай Набоков знал Джоссельсона с 20-х годов и пересекался с ним по работе в течение почти двадцати лет, однако публично утверждал, что информация о реальных источниках финансирования «Конгресса» удивила его не меньше остальных.

National Review, что порочна самая идея, будто поддержка некоммунистических левых может принести пользу, поскольку антикоммунистическая позиция вовсе не обязательно означает соответствие американским интересам. Такая точка зрения вполне могла найти отклик у президента Джонсона, который тоже был сыт интеллектуалами по горло — на тему либералов и коммунистов у него был готов простой ответ: «Они друг друга стоят».

социализма. В 50-х годах Набоков неожиданно отказался от литературного проекта, над которым несколько лет работал вместе с гарвардским лингвистом Романом Якобсоном. Годом ранее Якобсон ездил в Советский Союз на конференцию, и Набоков написал, что не потерпит подобных «поездочек в тоталитарные страны». Говорили также, что Набоков начал называть Якобсона «большевистским агентом», хотя до революции тот принадлежал к партии В. Д. Набокова, кадетам. Возможно, как и у Линдона Джонсона, истинная причина гнева писателя была личного свойства: когда имя Набокова внесли в список кандидатов на должность в Гарварде, Якобсон его вычеркнул.

Сам Набоков ехать в Советский Союз не собирался, но ему очень хотелось, чтобы на родине прочли его книги. Когда к нему обратились с «Радио Свобода», он с радостью поддержал идею подпольно распространить свои сочинения в России, замаскировав выходные сведения. В 50-е годы на «Свободе» работал родной брат Владимира Кирилл. Знал ли писатель, что этот проект создавался и финансировался в рамках идеологической войны, вдохновителем которой выступал Джордж Кеннан, а исполнителем — ЦРУ? В любом случае Набоков безоговорочно поддерживал проект и жалел только о том, что первой лазутчицей в СССР не пошлют «Лолиту».

группе ленинградских студентов удалось тайком передать ему через иностранного ученого послание. Но Набоков, как сообщала Вера в письме Лорену Лейтону, занимал однозначную позицию: никаких дел с советскими гражданами, поскольку такие контакты могут быть для них опасны. Кроме того, в ответном письме посреднику объяснялось, что хотя люди, желающие связаться с Набоковым, могут быть абсолютно искренними в своем диссидентстве, неясно, какие цели они преследуют и действительно ли преданы свободе, как ее понимают на Западе. Для поколения, рожденного через десятки лет после революции, это непростой экзамен.

Вера, которая вела почти всю переписку Набокова, ответила студентам, что «каждая книга ВН — удар по тирании». Среди знакомых Владимира было множество противников коммунизма, которые могли бы помочь молодым диссидентам, если сам он не хотел ввязываться в интриги холодной войны или опасался, что это ловушка КГБ. Но похоже, что Набоков действительно считал своим оружием только книги. По крайней мере за них никого не арестуют и никто не погибнет. Если всех интеллектуальных и политических талантов В. Д. Набокова и его сподвижников оказалось недостаточно, чтобы спасти страну, может, имеет смысл держаться подальше в стороне от такого рода баталий? Так по крайней мере никого не подставишь и не угодишь в ловушку истории.

Как и опасался Владимир, до студентов, на призыв которых он не откликнулся, КГБ все-таки добрался — правда, много позже. Членов группы арестовали — одни попали в тюрьму, другие — на военную службу. Некоторых сослали за Урал или на Колыму. Поводом для одного из арестов стало хранение текстов Набокова.

6

После «Бледного огня» Набоков снова обратился к автобиографии. Несколько лет назад он перевел ее на русский, и теперь, отталкиваясь от этой версии, решил еще раз пересмотреть первые четыре десятилетия своей жизни. Добавив фотографии и более подробную генеалогическую информацию, Набоков исправил ошибки, которые заметил сам и на которые ему указали другие. Кроме того, словно не насытившись перекрестными комментариями «Бледного огня», составил предисловие и указатель1, в котором драгоценностям досталось особенно много ссылок. Другой отсвет «Бледного огня» — такие пункты указателя, как («ни много ни мало», пишет рядом с этим названием автор) и его русский эквивалент — «Новая Земля».

Набоков также добавил два абзаца, посвященных памяти младшего брата Кирилла, который в 1964 году скоропостижно скончался от сердечного приступа. Тепло отозвавшись о творчестве брата и его любви к русской поэзии, Набоков признал, что почти сорок лет они мало общались, и счастливое воссоединение произошло только в последние годы жизни Кирилла.

Но наиболее существенные изменения, внесенные Владимиром, касались другого брата, Сергея. Тридцать одно упоминание о нем в «Убедительном доказательстве» он оставил практически без изменений. Однако эти скупые фразы шестнадцатилетней давности обросли подробностями. Например, описание того, как братья бегут из Санкт-Петербурга на поезде в 1917 году, теперь дополнились кратким отчетом о жизни Сергея в Крыму и о его последних месяцах в России, проведенных вместе с Владимиром. Словно для того, чтобы Сергей не скучал в Ялте, Набоков также включил в крымские сцены «известного живописца» и «балетного танцовщика».

В конце предисловия Набоков говорит об указателе: «Through the window of that index dimbs a rose» («Сквозь окно этого указателя вьется роза»). Заметим, что, кроме арктического архипелага, название Nova Zembla носит сорт роз — неприхотливая разновидность, которую уже больше ста лет широко используют в садоводстве.

Родители меньше баловали его по сравнению с первенцем, а когда он играл на фортепиано, Владимир, называющий себя «несколько хулиганистым» ребенком, тыкал его пальцами под ребра. Продолжая исповедь, Набоков признается, что тайком заглядывал в дневник Сергея и узнал из личных записей брата о его наклонностях (хотя слово «гомосексуальных» он так и не произносит). Из-за того, что он показал дневник домашнему учителю, объясняет Владимир, компрометирующие строчки в конечном итоге прочли родители.

Что еще можно было добавить к уже сказанному в «Убедительном доказательстве»? Сергей был левшой; играл в теннис; всю жизнь очень сильно заикался. В Кембридже братья учились в разных колледжах, но у них были общие друзья, и дипломы они получили по одной и той же специальности, притом с одинаковыми оценками. Оба давали частные уроки английского и русского — Сергей в Париже, Владимир в Берлине. За два с половиной года до того, как Владимир покинул Европу, они с Сергеем встречались во Франции и были «вполне дружны». В Сен-Назер и оттуда в Америку Набоков уехал, не попрощавшись с братом. Во время войны «прямой и бесстрашный» Сергей работал переводчиком в Берлине и открыто критиковал режим перед коллегами, из-за чего его арестовали и отправили в гамбургский концентрационный лагерь, где он умер в январе 1945-го.

В набоковских мирах судьбы персонажей обрываются внезапно, нелепо и чудовищно — попадает под машину мать Лолиты, умирает после группового изнасилования солдатами Мариэтта из «Незаконнорожденных», кончают с собой Гэзель Шейд и Кинбот, умирает родами Лолита. Пожалуй, тут нечему удивляться, учитывая, какую страшную смерть приняли некоторые из близких писателю людей.

Набоков увековечил память о них, как и ключевые события собственной судьбы. В «Даре» обожаемый отец Федора без вести пропадает во время экспедиции в Центральную Азию. Федор с матерью учатся жить без него, но даже десять лет спустя лелеют общие воспоминания о нем. Во сне Федору как наяву видится, что все стало как было, и его душит радость от отцовских объятий. Набокову тоже снился покойный отец.

В «Бледном огне» чуткий, великодушный Джон Шейд говорит о своей вере во Вселенную, но всего через несколько мгновений в него стреляет сумасшедший. Как и В. Д. Набокову, Шейду в сердце попадает пуля, предназначенная не ему. Помимо очевидных параллелей, биограф Набокова Брайан Бойд отмечает, что писатель датирует убийство Джона Шейда днем рождения В. Д. Набокова, тем самым помещая в эпицентр книги «самый непоправимо-трагический эпизод своей жизни».

изображение Сергея Набокова, тоже левши и гомосексуалиста, любителя тенниса и русского изгнанника, выступившего против тирании, попавшего в заточение и погибшего в возрасте сорока четырех лет.

7

В 1945 году Владимир просил двоюродного брата Николая узнать все, что возможно, о последних месяцах жизни Сергея. Десять лет спустя он отправил выдуманного Тимофея Пнина в Вашингтон, чтобы тот попробовал найти информацию о смерти Миры Белочкиной. Пнин, как и Набоков, кое-что выяснил, но осталось много вопросов, на которые уже никто никогда не даст ответа.

Вот те крохи, что у нас есть: Сергей Владимирович Набоков (в лагерных документах Sergej Nabokoff) однажды попадал на скамью подсудимых по обвинению в гомосексуальном поведении. Но роковую роль сыграл второй арест за провокационные высказывания, в результате которого весной 1944 года Сергея отправили в концлагерь Нойенгамме.

пешком по восемь километров от ближайшей станции на гамбургской окраине Бергедорф.

Церемония встречи тех, кто выгружался из переполненных вагонов и ступал на лагерную землю, была неизменной. Лаяли собаки, эсэсовцы щелкали хлыстами, подгоняя отстающих, заключенные спрыгивали с подножек на гравий или на грунт (платформы не было), а офицеры гаркали по-немецки, нисколько не заботясь, понимают пленники их команды или нет. Пока арестантов строили в шеренги по пять человек и конвоировали на плац, у них было время рассмотреть колючую проволоку, разоренную долину, соломенные крыши домов, как будто сошедших с иллюстраций к сказкам братьев Гримм, и деревенские поля, протянувшиеся до горизонта и дальше, в никуда.

Заключенных выводили в центр лагеря на первую перекличку, чтобы вычеркнуть тех, кто умер или был расстрелян по дороге. После людей загоняли в подвалы одного из зданий и отбирали у них личные вещи. Голым, обритым и обработанным средством от вшей арестантам выдавали одежду из общего гардероба — невообразимую смесь военной формы разных армий: венгерская сорочка могла дополняться советской фуражкой с красной звездой (причем на каждой вещи имелась прямоугольная нашивка с надписью, например «русские носки»). Наряд довершали башмаки на деревянной подошве. Потом, если заключенных посылали на объекты за пределами лагеря, им выдавали обычные полосатые робы.

В отличие от Освенцима и Треблинки Нойенгамме не относился к лагерям смерти, где эффективное уничтожение было поставлено на поток. Но когда в 1942 году Германия взяла курс на истребление евреев, их вместе с другими группами смертников отделили от остальных заключенных и казнили. До 1944 года новых евреев в Нойенгамме не привозили.

В других тюрьмах на гомосексуалистах ставили опыты, но в Нойенгамме медицинские зверства ограничивались испытанием на арестантах новых методов лечения сыпного тифа и, ближе к концу войны, чудовищными экспериментами по заражению 20 еврейских детей туберкулезом. Смерть принимала и множество других обличий. Охранники подстрекали арестантов к бегству, а потом стреляли им в спину. Люди погибали, бросаясь на проволоку под током. Неотъемлемой частью лагерного пейзажа были виселицы. Крематорий принимал всех без разбора.

Остается открытым главный вопрос — условия труда. На лагерной территории заключенные к этому времени уже не добывали глину, а работали на производстве стрелкового оружия. Других отправляли под конвоем на заводы в город, на строительство противотанковых рвов на пути союзных войск и на разбор завалов после авианалетов.

Отсутствие гражданства, которое осложняло Набокову жизнь во Франции, для его брата в лагере могло оказаться преимуществом. Поскольку в личном деле (и на одежде) Сергея не было пометок о национальности, он, скорее всего, оказался избавлен от самых тяжелых работ и жестоких мер, применявшихся к русским (больше четырех сотен которых до его прибытия отравили «циклоном Б» в газовой камере лагеря). Тот факт, что Сергей попал в Нойенгамме не за мужеложство, мог избавить его от издевательств, выпадавших на долю узников с розовой треугольной нашивкой на одежде.

Обычный день начинался в пять утра. У арестантов было двадцать минут на то, чтобы умыться и побриться, если, конечно, они в переполненных бараках ухитрялись добраться до воды. Бритье было обязательным, иначе наказывали. Изобретательному Сергею, который однажды сумел вымыться стаканом воды, здесь вряд ли удавалось даже почистить зубы.

Завтрак, состоявший из подобия кофе и тонких ломтиков хлеба с джемом, подавали в бараки, после чего заключенных выстраивали по группам на перекличку и раздавали наряды. Рабочий день длился четырнадцать часов, и его монотонность нарушал только перерыв на обед. Каждому арестанту полагалось носить с собой жестяную миску и ложку, но полный паек доставался не всем; некоторых вообще лишали еды.

порах, до прибытия Сергея, вечернюю перекличку проводили эсэсовцы. Они лениво, не торопясь, пересчитывали всех 10 тысяч узников, вынуждая изможденных арестантов бесконечно стоять по стойке смирно. К 1944 году за дело взялся бывший предприниматель, имевший опыт учета персонала. Понимая, как люди чувствуют себя в конце рабочего дня, он делал все возможное, чтобы поскорее отпустить их по баракам.

К слову о мелких поблажках, допускавшихся в отношении арестантов. Даже тем, кого содержали в многочисленных нацистских лагерях, разрешалось получать передачи, и Сергей их получал. После войны люди приходили к родственникам Набокова в Париже и рассказывали, что Сергей раздавал одежду и продукты товарищам по заключению.

Об остальном известно меньше. По вечерам в промежутке, который иногда случался между перекличкой и отбоем, арестантам давали час, чтобы почистить одежду и инструменты. Им не разрешали покидать бараки, но они могли более-менее свободно общаться. Подобно лагерникам Первой мировой и обитателям печально знаменитых Соловков, подобно всем тем, кто перебывал в неволе за пятьдесят лет, прошедших со времени основания первого концлагеря, они собирались и разговаривали о мире за пределами тюремных стен — о том, что ушло, но при этом навсегда осталось с ними. Они обсуждали любимые блюда и делились рецептами; говорили о доме и близких людях; они мечтали и вспоминали.

Порядковые номера в Нойенгамме были присвоены более ста тысячам человек; выжила только половина. В среднем ожидаемая продолжительность жизни заключенного составляла двенадцать недель. Сергей Набоков мог быть изначально здоровее большинства или же, с учетом его многочисленных способностей, попасть на административные, а не на черные работы. Он продержался целых десять месяцев. Однако трудно сказать, проклятием или милостью было это время, — ведь в конечном итоге его не хватило. Сергей умер 10 января 1945 года.

Три невыносимых месяца не дожил он до того, как американская армия освободила Бухенвальд и Дахау и продолжила наступать с такой скоростью, что лагерное начальство не успевало уничтожать записи, ясно указывающие на их преступления.

сожгли в крематории Нойенгамме.

Выжившие узники, которым хотелось рассказать миру обо всем, что произошло, знали, что им понадобятся доказательства. Поэтому они прятали документы где только могли. Среди прочих бумаг они сумели спасти лабораторные журналы с результатами медицинских анализов жидкостей заключенных — единственное доказательство пребывания в лагере тысяч людей, умерших на его территории, и Totenbuch, книгу, в которую записали дату смерти Сергея Набокова.

8

От Германа до Кинбота в книгах Набокова больше всего испытаний выпадает на долю сумасшедших, убийц, неудачников и сумасбродов. («Благословим же сумасбродов», — сказал однажды Набоков своим студентам.) Спасаясь от исторического рока, они скатываются в безумие, но все равно не могут уйти от прошлого.

как укор тем читателям, которые склонны к слишком поверхностным суждениям, и как мольбу о понимании, которого у Набокова для родного брата так и не нашлось. Жизнь Сергея, пишет Владимир в «Память, говори», «безнадежно взывает к чему-то, постоянно запаздывающему, — к сочувствию, к пониманию, не так уж и важно к чему, — важно, что одним лишь осознанием этой потребности ничего нельзя ни искупить, ни восполнить».

На своих лекциях Набоков говорил, что все «великие романы — это великие сказки». Палач в «Приглашении на казнь» утверждал, что «только в детских сказках бегут из темницы». В сказке Набокова усложненная, беллетризированная версия его странного брата не гибнет в одном из европейских лагерей, а сбегает в Америку. Воскрешенный Сергей приходит на землю, чтобы отслужить молебен не по собственным страданиям, а по безудержным поэтичным фантазиям, которыми он утешался в своем страшном заточении. Как будто Владимир снова (опоздав на четыре месяца или на двадцать лет) заглянул к нему в дневник и узнал, о чем грезилось брату. Эпитафия жертвам ГУЛАГа, «Бледный огонь» мерцает поминальной свечой над могилами близких Набокову людей.